Чахоточный шик: как смертельное заболевание превратилось в элемент моды
То самое сентиментальное чувство
Укреплявшаяся культура сентиментализма присвоила присущее романтизму увлечение чувствительностью и присовокупила ее к все расширявшемуся списку определяющих женских качеств. Сентиментализм был не просто корпусом литературы или идеалом личного поведения, а набором установок, которые определяли, например, следует ли мужчине снимать перчатки, чтобы пожать руку, какую шляпу следует носить женщине или как мужчины и женщины должны оплакивать усопших. Сентиментализм подкреплял извращенное, казалось бы, представление о чахотке в различных литературных, социальных и медицинских дискурсах. Такие работы утверждали культурное представление о болезненности как о явно женском качестве. Чахотка стала одним из основных инструментов, с помощью которых женственность связывалась с такими страданиями, которые считались как духовно, так и нравственно спасительными. В результате опыт болезни женщин из высшего и среднего классов обретал смысл, который ему не смогли придать ни медицина, ни общественники-реформаторы. Кроме того, женщины привилегированных классов получили еще один способ дистанцироваться от грязи, деградации и связанных с ними ассоциаций, характерных для подхода к болезни в низших слоях общества. Евангелические представления об искупительных страданиях в сочетании с романтической эстетикой возвышают хрупкую женщину, мучимую чахоткой, до позиции не только приемлемой, но и достойной подражания — все под эгидой сентиментализма.
Сентиментализм определял все сферы культуры начала Викторианской эпохи и проявлялся в полном отказе, даже неспособности признать реальность. Сентиментализм был викторианским «способом ухода от суровых социальных реалий экспансивного индустриального капитализма», который доминировал во всех аспектах жизни общества с 1830 по 1870 год. Эти техники избегания реального мира и отказа от него создавали идеальные условия, в которых чахотка могла быть вознесена до статуса культурного символа в форме «мифа об ангельской туберкулезной женственности», повсеместно встречающегося в викторианской литературе и обществе в качестве идеала женской чувствительности. Начиная с 1830-х годов сентиментализм стал влиятельной силой в культуре среднего класса, не сочувствовавшего образу поэтов-романтиков и идее болезненного мужского творчества. Эти концепции, как и романтические идеи страдания ради гения, ассимилировали черты, которые в девятнадцатом веке все чаще стали считаться исключительно «женскими».
Это изменение было связано с более широкой реакцией на романтические идеалы, поскольку в своих социальных условностях начало Викторианской эпохи приближалось к серьезности и евангелической христианской религиозной морали. Викторианская буржуазия была глубоко религиозной, и евангелизм сыграл важную роль в становлении культуры среднего класса. В начале девятнадцатого века на своеобразное сочетание рационализма и евангельских религиозных принципов оказали влияние романтические образы и идеи. Такое смешение стало возможным из-за базовых сходств евангелизма и романтизма, поскольку оба движения основывались на личной идентичности. Несмотря на такое соответствие, произошел отход от романтического представления о том, что «нравственные чувства» должны культивироваться и совершенствоваться индивидуально. Вместо этого возобладала идея, что определенную роль в развитии и укреплении моральных устоев должно играть общество. Идеал, вокруг которого выстраивалась повседневность среднего класса, был прочно укоренен в приверженности дому и определял соответствующее положение и занятия как мужчин, так и женщин, чьи роли в значительной степени определялись религиозной идеологией и практикой.
Переопределение приемлемых ролей для женщин и мужчин произошло в начале девятнадцатого века—тогда же укрепилось понимание того, что считается подходящим для каждого гендера. Эти все более влиятельные представления опирались на развивавшуюся философию, в центре которой стояла семейная жизнь, и определявшую, что физически и нравственно подходит для каждого пола исходя из соответствующей сферы действия и влияния. Риторика девятнадцатого века о раздельных для двух полов сферах включала идею о том, что женщины по своей природе нежны, эмоциональны и религиозны, в то время как мужчины умны, энергичны и прагматичны. Евангелическое возрождение сыграло роль в повышении ценности домашнего хозяйства, в результате чего женщины заняли домашнюю сферу в роли добродетельных «ангелов», которые давали утешение и нравственное руководство своим мужьям и детям. Гендерно обусловленные границы, как правило, высвечивали независимое здоровое мужское тело как центральный компонент рабочего мира и как фундаментальный атрибут респектабельной мужественности. Респектабельная женственность, напротив, была связана с физической слабостью, домашним хозяйством и зависимостью.
В начале Викторианской эпохи создавался женоподобный образ поэтов романтизма в силу того, что они ассоциировались с повышенной чувствительностью и туберкулезом. Данная ассоциация усиливалась по мере того, как болезни чувствительности все чаще становились прерогативой женщин как в медицинском, так и в социальном толкованиях. Эти представления прочно утвердились к 1843 году, когда леди Морган рассказала о болезни своего брата и сослалась на знаменитый комментарий Байрона о том, как выглядеть интересно при чахотке. В письме к племяннице она сообщала: «Твой дядя совершенно выздоровел от очень тревожащей болезни, но все еще более «бледный, кроткий и интересный», чем, в силу своей неромантичности, я хочу его видеть!» Литературные конвенции все больше переплетали идеи о женской чистоте с чрезмерной чувствительностью, и эта связь получила развитие в медицинских, драматических и художественных произведениях. Авторы, поддерживавшие феминизацию чувствительности, конструировали образ чахоточных женщин как рефлексивных сентиментальных существ и пассивных героинь. В Викторианскую эпоху репрезентации туберкулеза вращались вокруг женственности как в медицине, так и в литературе. Феминизацию чахотки и свидетельства ее влияния можно увидеть в менее лестных репрезентациях Китса в 1840-х годах. Например, в статье 1848 года описан случай, когда женщина встретила поэта на костюмированном балу. Реакция автора сильно отличалась от реакции обозревателей эпохи романтизма.
В те дни сцена была менее дикой, чем она казалась сейчас. То была не только поэтическая эпоха <...> но в определенных кругах преобладало поэтическое пижонство, делавшее такую сцену более понятной и менее экстравагантной, чем она кажется нам. Вид Китса у ног пастушки, казалось, очень отчетливо представлял вялого, слабого, чахоточного поэта, которого можно «отправить к праотцам одной статьей». Размышляя о его ранней смерти, его слабых легких, постоянном повторении «беспамятства» и «обмороков» в его стихах, а также всемирно признанной истории о том, что Quarterly Review приблизил его конец, — мы не могли не представить его себе как человека, способного поддаться любым безумным формам тщеславия и которому недоставало самой сути величия — мужественного разума и мужской силы.
С сентименталистской точки зрения чахоточный мужчина больше не рассматривался как человек, которого нужно приукрашивать; скорее, эти бывшие герои изображались довольно женоподобными.
Будучи заболеванием, в значительной степени обусловленным эмоциями и чувствительностью, проявляясь у мужчин, чахотка приобретала негативные коннотации и все чаще описывалась как обладающая феминизирующим влиянием. Туберкулез по-прежнему считался продуктом слабости и возбудимости нервной системы, но вместо того, чтобы маркировать интеллектуальную одаренность, он символизировал слабость и хрупкость, присущие женщинам. Чрезвычайная чувствительность оставалась продуктом чрезмерно возбужденной нервной системы, но все чаще рассматривалась как результат отсутствия контроля и избыточной эмоциональности. Таким образом, была создана связь между чувствительностью, вызывавшей туберкулез, и склонностями, которые явно рассматривались как женские. В силу этой ассоциации викторианские женщины не только легче становились жертвами болезни, но и сама болезнь, как свойство женской чувствительности, стала неотъемлемой частью женской идентичности.
Дискурс чувствительности и страдания направлял процесс феминизации чахоточной смерти, в котором больная женщина представляла собой прообраз «красивой смерти». Связь между чистотой и страданием в изображениях соблазнительных и привлекательных женщин привела к увеличению числа тех, кто демонстрировал чахоточную худобу и нервную чувствительность, способствуя процессу присвоения чахотке положительных эстетических репрезентаций. Эти идеи подкреплялись распространением убеждения, что женщины становятся жертвами болезни чаще всего. Томас Хейс еще в 1785 году утверждал: «Не существует болезни, которая бы лишала мир стольких полезных членов общества, как чахотка <...> ибо не только самые талантливые мужчины, но и женщины прекраснейшей формы и живейшей чувствительности, которые могли бы стать ярким украшением нации, а также домашнего счастья, безвременно похищаются этой жестокой напастью».
К середине века болезнь и чувствительность были пропорционально распределены согласно полу, и женщинам досталась большая доля и того и другого. Вследствие корреляции между чувствительностью и чахоткой эта болезнь приобрела известность как продукт женских качеств и как болезнь, лучше всего способная подчеркнуть женский характер. В 1850 году журнал The World of Fashion обратился к теме повышенной женской чувствительности и некоторых ее последствий:
Еще никому никогда не доводилось обвинять женщин в бесчувственной глупости. Их изъян, если и есть противоположная крайность, — излишне утонченное изящество. Нужно отметить, что чувствительность, будь то радость или страдание, возникает пропорционально нашей изобретательности или тонкости ума. И никто еще не усомнился в том, что разум мужчины имеет более грубое строение, чем разум женщины. Поэтому недуги не таким тяжелым грузом ложатся на него, как на более утонченный нрав женщины. Та же утонченность разума, окутывающая все вокруг столь прекрасным блеском в дни ее благополучия и придающая столь изысканный вкус каждой радости, когда она действительно ликует, бросает более глубокую тень на ее душу в невзгодах и дает остроту боли и страданию.
Феминизация чувствительности и, соответственно, чахотки вписывалась в сконструированные представления о женской роли и закрепленном за женщинами месте в викторианском обществе, развивавшиеся по мере пересмотра гендерных границ в первой половине девятнадцатого века.
Чахоточный брак
Повсеместное принятие наследственной теории чахотки означало, что в девятнадцатом веке болезнь также была частью дискуссий о браке, а отсутствие хронических заболеваний было важным критерием для заключения семейного союза. В справочной литературе для тех, кто вступает в брак, часто встречались назидания, что они морально обязаны с умом подходить к выбору своих партнеров, чтобы не передать слабую конституцию своим детям. Например, в 1822 году в журнале The New Monthly Magazine говорилось: «Родители <...> передающие болезненную конституцию своим потомкам, подобны пауку, пожирающему своих детенышей, поскольку с жизнью они передают своему потомству семена болезней и являются виновниками их преждевременной смерти». Подобные предостережения, кажется, совершенно игнорировались, когда чахоткой болела женщина: и в литературе, и в жизни было множество примеров, свидетельствующих об этом исключении. Например, Томас Фостер Бархем определенно проигнорировал эти опасения и женился на женщине со случаями чахотки в семье. В 1836 году он сделал следующую запись в дневнике:
Здоровье моей дорогой Сары за последние два или три года проявило некоторые признаки ухудшения. Она заметно похудела: появилась привычная одышка <...> Она также страдала от обильного харкания слизистой мокротой, в которой время от времени появлялись кровавые прожилки <...> Воспоминания о ранней смерти ее матери от чахотки в возрасте около 45 лет часто возникали у нее в голове, и я думаю, она ожидала, что примерно в тот же период жизни ее погубит та же болезнь.
В 1857 году в публицистическом «Очерке о двух домах» затрагивалась проблема брака чахоточных больных: дед безуспешно пытался разорвать цикл болезней, не допуская замужества своей внучки, которая не только имела чахотку в семейном анамнезе, но уже проявляла предрасположенность к заболеванию. Он с горечью рассказал о своих страданиях в призыве воспрепятствовать брачному союзу:
Юноша <...> мне жаль вас! Мне жаль вас <...> когда-то и я страдал, как вы сейчас, но—поскольку вы еще этого не сделали—я уговорил женщину, которую любил, выйти за меня замуж. Она умерла от чахотки; ее дочь также вышла замуж и умерла от чахотки; теперь Магдалина — это все, что мне осталось, и хотя та же ужасная болезнь убьет и ее, она не выйдет замуж и не оставит страшное наследство своим детям, как ее мать и бабушка. Вы меня услышали, теперь <...> уходите.
Несмотря на эту гневную диатрибу, предотвратить брак ему не удалось, и через год муж сообщал: «Прошло уже больше года. С тех пор я живу наедине со своей любимой; но ее щеки запали и горят чахоточным румянцем, а шаг ее слабый и медленный. Как и все остальные, она тоже исчезает — тень, покидающая мир теней».
Молодой человек из повести представлял собой типичный случай, и в книге «Физиология для девушек» утверждается, что большая часть советов не жениться на чахоточных игнорировалась. Автор сетовал:
В супружеских союзах мало думают о здоровье; хотя я помню, как однажды прочитал в «Совете отца своим дочерям», что им следует быть осторожными, чтобы не связать себя с семьями, в которых была болезнь <...>. Но сейчас он считается устаревшим: мало кто думает, что есть повод прислушаться к этому совету.
Как же произошло, что, несмотря на широкое признание наследственности как причины чахотки, и центральной роли, которую в женской идентичности играл брак, чахотка не только игнорировалась при выборе партнера, но также стала модной для женщин среднего класса Викторианской эпохи? Ответ заключается во влиянии современных биологических дефиниций женщины, которые привели к развитию культуры болезненности.