Культурные коды экономики: как изменить национальные особенности, не теряя лицо
Это шестая колонка из цикла «Культурные коды экономики» доктора экономических наук Александра Аузана в рамках совместного проекта Forbes Life и Arzamas. Лекцию «Можно ли менять культуру ради экономического роста» и полный курс лекций «Культурные коды экономики: почему страны живут по-разному» можно послушать на сайте Arzamas или в мобильном приложении «Радио Arzamas».
В 1870-е годы Япония — малоизвестная азиатская страна, которая находится в умирающем состоянии и намеренно закрывается от всего мира. Европейские державы открыли ее принудительно, потребовав свободы торговли (разумеется, не из гуманизма). После этого в самой Японии начались процессы, которые через несколько десятилетий дали оглушительные результаты. Эти процессы — так называемые реформы Мэйдзи — были связаны прежде всего с культурой. Для сохранения суверенитета японцы решили воспользоваться опытом противника и попытались стать англичанами — начали носить цилиндры, читать Локка, Гоббса и Дарвина, сменили стилистику общения.
Результат первыми ощутили наши соотечественники, когда в ходе русско-японской войны в морском сражении под Цусимой никому не известный японский флот разбил знаменитый российский. Это было общемировое потрясение. Япония появилась на арене в виде значимой державы.
Через несколько десятилетий Япония продемонстрировала еще одно чудо. После капитуляции Германии во Второй мировой войне она воевала еще почти четыре месяца — одна со всем миром. Чтобы сломить эту страну, понадобилась атомная бомбардировка и десантирование Советской армии против Квантунской группировки.
После оккупации Япония снова показывает чудо — экономическое. В 1960-е экономисты спорят о том, когда Япония станет первой страной мира, обгонит Соединенные Штаты.
Но этого не происходит. Япония, поразившая всех и своей военной выносливостью, и способностью к освоению техники, и культурными переменами, и экономическим ростом, впадает в долголетнюю депрессию. В ее социальной жизни тоже не все хорошо — высокий уровень суицидов, нежелание молодежи работать. Что же произошло?
Одна из версий состоит в том, что Япония, пытаясь совершить скачок, подорвала свою национальную культуру, свою идентичность, и почти через 100 лет это дало очень тяжелые результаты. Другая — что японцы достигли того качества жизни, которое им хотелось иметь, и им не надо больше никуда бежать. Сложно сказать, кто прав в оценке японского эксперимента, но понятно, что мы имеем дело с проблемой, которая давно была описана в виде молитвы о душевном спокойствии: «Господи, дай мне спокойствие принять то, чего я не могу изменить, дай мне мужество изменить то, что я могу изменить, и дай мне мудрость отличить одно от другого». Эта проблема ставит вопрос о том, можно ли провести такие изменения, чтобы сохранить силу культуры страны, нации и ее истории и при этом получить значительный экономический результат.
Как изобрести новый институт
Другая страна, удивившая Запад, — Южная Корея. Меньше века назад, в 1950-е годы это была слабая аграрная страна, разорванная гражданской войной и интервенцией. Ее сегодняшний успех начался в чеболях — промышленных концернах, управляемых семейными кланами. С точки зрения западных экспертов не стоит брать на работу родственников — это создает коллизии. Но в южнокорейском обществе клановость снизила издержки общения: в семье всегда понятно, кто старший, кто младший, к кому обращаться для разрешения споров. Добавьте к этому «маскулинную» готовность соблюдать стандарты при сборке машин и оборудования. В итоге — успех: Южная Корея сейчас одна из лидирующих стран мира с высоким валовым продуктом на душу населения.
Чеболи стали тем промежуточным институтом, который позволил снизить «трение» между формальными институтами, связанными с законами, и неформальными, связанными с ценностями и поведенческими установками.
Промежуточные институты — это попытка построить лестницу между текущей культурой со всеми ее ограничениями и экономическим будущим, которое мы хотели бы получить. Идея промежуточных институтов появилась на рубеже ХХ и XXI веков, и в связи с ее рождением уместно назвать три имени: китайского экономиста Цянь Инъи, нашего соотечественника Виктора Полтеровича и Дэни Родерика — турецкого экономиста, работающего в Гарвардском университете.
Что нужно сделать, чтобы получился промежуточный институт? Во-первых, обнаружить ограничения (политические или культурные), которые непосредственно препятствуют реформе. Во-вторых, найти политику, устраняющую главное ограничение, и внедрить институт, который удовлетворял бы всем оставшимся ограничениям и продвигал реформу в нужном направлении. Идея в том, чтобы одни культурные элементы использовать как опорные точки, находить в них определенные возможности и энергетику. А другие пытаться сдвинуть — но не превращать зайцев в ежиков, японцев в англичан, а последовательно менять, с одной стороны, правила, с другой — ценности и поведенческие установки.
В-третьих, необходимо построить механизм, который позволил бы повторять эти шаги до внедрения конечного, целевого института. Виктор Полтерович отмечает, что иногда для этого нужно просматривать целые линейки институтов и выстраивать многолетнюю стратегию.
Пример промежуточного института из российской экономической истории — земства. Англичанин XIX века, увидев их, был бы крайне удивлен идеей объединить в одном институте гражданское общество с сословностью и самодержавием. Тем не менее это получилось. И эффекты земства оказались чрезвычайно многообразными и длинными — от земских больниц и школ, некоторые из которых стоят до сих пор, до Государственной думы с куриальной системой, то есть поэтапный переход к ограничению монархии. Были и экономические эффекты: в системе «Великих реформ» Александра II земства были важны для территориального развития, для подъема местной экономики. Хотя продлить этот эффект не получилось, сам промежуточный институт работал, и он, несомненно, является важным результатом нашего развития и мирового опыта.
Селективные налоги и политическое сознание
В 1990-е годы, выйдя из советского хозяйства, в котором государство получало доход от промышленности и сельского хозяйства, которые ему же и принадлежали, Россия должна была ввести налоги. Но сказать об этом избирателям не решались ни антикоммунистическое руководство, ни коммунистическая оппозиция. Налоги были введены как косвенные, невидимые для населения. Сегодня гражданин России платит налогов на 50 копеек с рубля — больше, чем гражданин США, — но незаметно для себя.
Это имело серьезнейшие последствия для политической культуры. Один из важных вопросов политической борьбы — кто будет платить за общественные блага. В России, где налоги оказались выведены за пределы сознания, этот вопрос не возник. В итоге в политической борьбе выросла фигура популиста, который обещает дать избирателям все, что они хотят, — и никто не спрашивает его, откуда это все возьмется.
Чтобы избиратели не шли за популистами, «денежные мешки» начали покупать их голоса. Испугавшись, что они купят парламент, поставят своего премьера и изберут своего президента, власть начала корректировать результаты выборов. Так мы оказались в искаженной демократии. Даже если исправить избирательные процедуры, мы вряд ли будем успешны без понимания, что любое политическое решение должно быть кем-то оплачено.
Я давно настаиваю, и многие коллеги меня поддерживают, на том, чтобы дать гражданам возможность решать, хотя бы частично, куда должны направляться их налоги. Нечто похожее уже есть: с 2021 года для физлиц с доходами свыше 5 млн рублей в год действует повышенная ставка НДФЛ — 15%; дополнительные 2% идут в фонд, который помогает детям с орфанными заболеваниями. Эти деньги, действительно, не тонут в пучинах государственного бюджета и направляются целевым образом на хорошее дело — вот только решение об этом принял президент, а должен принимать налогоплательщик.
Еще одна возможность: представьте, что в мобильном приложении человек видит информацию о том, сколько денег он заплатил федеральному правительству, сколько — субъекту Федерации, сколько — муниципалитету. Это даст ему понимание, с кого и за что он должен спросить, — и человек спросит.
Семья, тюрьма, школа и пространство, в котором мы живем
В XIV веке в Италии, как и в других странах Европы, бушевала «Черная смерть». В одних городках и деревнях жители считали, что чумной яд распространяют евреи. В других — что это наказание божье за грехи. Спустя 600 лет, в конце Второй мировой войны, когда произошло крушение итальянского фашистского режима, в Италию вошли немецкие оккупационные войска и принесли с собой программу «окончательного решения еврейского вопроса». Поразительно, что в тех городах и деревнях, где в XIV веке евреев преследовали как распространителей чумы, в XX веке их выдавали нацистам. Там же, где 600 лет назад евреев не считали виновными в эпидемии, их прятали от нацистских палачей.
Эту историю рассказал профессор Альберто Бизин, когда несколько лет назад читал лекцию на экономическом факультете МГУ. Бизин — один из авторов статьи «Экономика культурной трансмиссии и социализации» (Bisin A., Verdier T. (2011). The economics of cultural transmission and socialization. In Handbook of social economics. — Forbes Life) о том, как происходит наследование ценностей в семье. Там, где передача ценностей и установок от старшего поколения к младшему в семье доминирует, может вообще не происходить никакого развития.
Семья — один из тех социальных институтов, которые воздействуют на культуру и ценности. В «большую семерку» таких социальных институтов, помимо семьи, входят школа, тюрьма и армия, а также пространственная, информационная и корпоративная среды. На них тоже можно опираться для проведения реформ, в том числе для изменения таких характеристик, как дистанция власти, избегание неопределенности, индивидуализм или коллективизм. Приведу еще два примера.
Что может сделать школа? Во-первых, снизить дистанцию власти — тем, как ведет себя преподаватель. Сдвинуть столы и сесть вместе с учениками, вести совместную проектную работу, и вот уже власть в лице преподавателя воспринимается не как символическая ценность, а как деловой партнер. Во-вторых, снизить избегание неопределенности, развеяв неверные представления об успехе. Многим людям успешный инноватор представляется как молодой человек, который что-то придумал в гараже и в 25 лет стал миллиардером. На самом деле средний возраст успеха у инноватора в Кремниевой долине — 40–45 лет, и обычно за плечами у него 15–17 неудачных проектов. Культура неудач, понимание, что, потеряв деньги на втором или третьем проекте, ты приобретаешь опыт, а не становишься лузером, очень важны для того, чтобы избегание неопределенности перестало быть барьером для модернизации.
Транслировать ценности и идеи может и пространство. Успешным в этом смысле оказался опыт Санкт-Петербурга. Например, оказавшись в центре города, верфи транслировали ценность труда, ту самую, которая создала экономический успех протестантизма. Но гораздо более важен, с моей точки зрения, Летний сад (растиражированный в уездных городах) как место, где верховная власть встречается с подданными, и при этом никто не падает ниц, можно вместе гулять и разговаривать. К сожалению, именно в Летнем саду в 1866 году студент Дмитрий Каракозов выстрелил в гуляющего царя-освободителя Александра II. Близость власти и подданных иногда превращается в тяжелые эксцессы. Но это большое достижение и важный ценностный посыл.
Совсем недалекий от нас пример позитивного культурного преобразования — развитие новых общественных пространств в Москве, которое началось с успешного примера Парка Горького, реконструированного Сергеем Капковым.
Изменения, происходящие в мегаполисах, имеют долгосрочные последствия. Они происходят не быстро, но с некоторой надежностью. Виктор Полтерович обращает внимание на то, как за 20 лет радикально в мегаполисе изменилась культура на дорогах. В 1990-е годы было немыслимо, чтобы автомобиль пропустил пешехода, а сейчас это норма.
Да, 20 лет кажутся большим сроком — это практически длина поколения. Но и культурные преобразования — дело длинное, требующее выстраивания лестницы институтов.
Не стоит думать, что эту лестницу выстраивает только государство. Для большинства бизнесов в России не решен вопрос о том, что с ними будет после смерти владельца, — не только потому, что у нас табуирован разговор о смерти, но и потому, что не хватает длинного взгляда. В свою очередь, нерешенность этого вопроса создает страх неопределенности у сотрудников и партнеров. И демонстрирует высокую дистанцию власти в лице владельца, который хочет — задумывается о будущем бизнеса после своего ухода, не хочет — не задумывается.
Решите этот вопрос — и это будет реальный вклад в изменение российской культуры и институтов.