Искусство терять: роман о том, как мы продолжаем жить после утраты близких
«Молодая французская писательница Алис Зенитер взялась за непростую, больную для французов тему, — рассказала Forbes Life переводчица романа Нина Хотинская. — «Искусство терять» охватывает историю Алжира с 50-х годов до наших дней, колониальные времена, позорную алжирскую войну, судьбы беженцев в современной Франции.
Наима — современная молодая парижанка арабского происхождения. Она человек состоявшийся: успешно работает в художественной галерее и не понимает, что заставляет ее земляков — алжирских арабов — нападать на людей, совершать теракты… Это побуждает ее к поиску своих корней: дед, родившийся в Алжире и сотрудничавший с французами, был вынужден бежать после получения Алжиром независимости и попал за колючую проволоку, в лагерь для беженцев. Это — 60-е годы. Его сын, отец Наимы, уже натурализованный француз, всячески поддерживает независимость Алжира и, кажется, осуждает отца за сотрудничество с колонизаторами. Это уже реалии 80-х. Прослеживая в своей семейной саге судьбу трех поколений алжирской семьи, Алис Зенитер рассказывает о переменах в Европе с 60-х годов до наших дней, об отношении французов к колонизации и освобождению Алжира, о том, возможна ли любовь между алжирцами и французами».
Папин Алжир
Предлог прост: алжирский дей в минуту гнева стукнул французского консула веером — или это была мухобойка, версии разнятся,— вот так завоевание Алжира французской армией и началось в 1830 году, в начале лета, в гнетущей жаре, которая будет еще усиливаться. Если признать, что речь шла о мухобойке, придется, представляя себе всю сцену, добавить к свинцовому солнцу гудение иссиня-черных насекомых, кружащих вокруг солдатских лиц.
Если же склониться к вееру — это уже образ в восточном вкусе: жестокий и изнеженный дей был, наверно, лишь жалким оправданием масштабной военной операции — как и удар по голове консула, и совсем не важно, чем именно. Предлоги для объявления войны бывают разные, и от такого, должна признать, веет даже какой-то поэзией, которая чарует меня — особенно в версии с веером.
Завоевание прошло в несколько этапов, потому что требовало покорения нескольких алжиров, прежде всего — регента столицы, затем — эмира Абделькадера, Кабилии и, наконец, полвека спустя, Сахары и Южных территорий, как их зовут в метрополии,— и это название одновременно таинственно и банально. Эти многочисленные алжиры французы сделали департаментами Франции. Аннексировали их. Присвоили. Они уже знали, что такое национальная история, официальная история, попросту говоря, большое брюхо, способное заглотить и переварить обширные земли, лишь бы те согласились, чтобы им присвоили дату рождения. Когда вновь прибывшие мечутся внутри большого брюха, История Франции тревожится не больше, чем тот, у кого урчит в желудке. Она знает, что процесс пищеварения может занять время. История Франции рука об руку с французской армией. Они всегда вместе. История — Дон Кихот с его мечтами о величии; армия — Санчо Панса, трусит себе рядом и делает грязную работу.
Алжир лета 1830-го — страна клановая. У него не одна история. А между тем, когда История употребляется во множественном числе, она начинает флиртовать со сказкой и легендой. Сопротивление Абделькадера и его присных, кочевое поселение, словно парящее в пустыне, сабли, бурнусы и лошади — все как будто прямиком из «Тысячи и одной ночи», если смотреть через море из метрополии. Экзотика — вот прелесть, почти невольно бормочут парижане, складывая прочитанные газеты. И в этом слове — «прелесть»,— разумеется, слышится, что это не серьезно. Множественная История Алжира не имеет весомости официальной Истории, той, что объединяет. И вот книги французов поглощают Алжир с его сказками и превращают их в несколько страниц своей Истории, той, что выглядит размеренным движением между заученными наизусть вехами и датами, в которых воплощен внезапный прогресс, кристаллизуясь и сияя. Столетие колонизации в 1930-м стало церемонией поглощения, в которой арабы — просто статисты, декоративные фигуры, вроде колоннады из прошлых эпох, римских развалин или плантации старых экзотических деревьев.
И уже звучат голоса с обеих сторон Средиземного моря, ратуя за то, чтобы Алжир не был только главой книги, которую не имел права написать. Пока, похоже, никто их не слышит. Иные с радостью приемлют официальные версии и соревнуются в риторике, восхваляя цивилизаторскую миссию, делающую свое дело. Другие молчат, потому что думают, что История происходит не в их — нет,— а в параллельном мире, мире королей и воинов, в котором им нет места и не сыграть роли.
Али — тот считает, что История уже написана, и по мере своего движения она лишь проявляется, как переводная картинка. Все деяния совершаются не ради перемен, которые невозможны; все, что можно,— лишь снятие покровов. Мектуб, все написано. Он толком не знает, где написано, может быть, в облаках, может быть, в линиях руки или гдето в теле крошечными буковками, а может быть, в зенице Бога. Он верит в мектуб удовольствия ради, потому что ему нравится, что не надо ничего решать самому. Верит он в мектуб и потому, что незадолго до тридцати лет на него свалилось богатство, буквально случайно, и, думая, что так было написано, он не чувствует вины за свое везение.
Но, возможно, в этом-то Али и не повезло (скажет себе Наима позже, когда попытается представить себе жизнь деда): удача повернулась к нему лицом, а он был вовсе ни при чем, сбылись его надежды, а ему не надо было даже и пальцем о палец ударить. Чудо вошло в его жизнь, и от этого чуда — как и от всего, что оно влечет за собою,— потом отделаться трудно. Удача дробит камни, говорят иногда там, в горах. Это она и сделала для Али.
В 1930-х годах он — всего лишь бедный юноша из Кабилии. Подобно многим парням из его деревни, ему не хочется ни гнуть спину на клочках семейной земли, крошечных и сухих, как песок, ни утруждать себя обработкой земель поселенцев-колонов или крестьян побогаче его, нет желания и податься в город, в Палестро, чтоб наняться там в разнорабочие. Порывался он на шахты в Бу-Медран — его не взяли. Вроде бы старый франкауи, с которым он говорил, потерял отца во время восстания 1871 года, и не хочет терпеть рядом местных.
Не имея стабильного ремесла, Али занимается всем понемногу — этакий бродячий крестьянин, летучий, можно сказать, крестьянин, и на деньги, которые он приносит, вместе с заработанными отцом вполне можно кормить семью. Он даже отложил кое-что для женитьбы. Когда ему исполнилось девятнадцать, он женился на одной из своих кузин, совсем юной девушке с красивым меланхоличным лицом. В этом браке у него родились две дочери — эх, как жаль, строго рассудила родня, у постели роженицы, и та умерла, не снеся позора. В доме, где нет матери, говорит кабильская пословица, даже когда горит лампа, темно. Юный Али терпит темноту, как терпел бедность, говоря себе, что и это написано и что для Аллаха, который все видит, жизнь имеет высший смысл даже в горестях.
В начале 1940-х шаткое экономическое равновесие семьи рухнуло, когда умер отец: он сорвался со скалы, пытаясь поймать убежавшую козу. Тогда Али завербовался во французскую армию, которая как раз возрождалась из пепла, соединившись с батальонами Союзников, призванных отвоевать Европу. Ему двадцать два года. Он оставляет на мать братьев и сестер и двух своих дочурок.
По возвращении (тут в моем рассказе пробел, как и в рассказе Али, как и в воспоминаниях Хамида, потом Наимы: о войне он никогда не скажет больше этого слова, «война», и оно одно заполнит два года) он застал в доме нищету, которую, правда, облегчила его пенсия.
Следующей весной он повел своих младших братьев купаться в уэде(уэд — арабское название сухих долин в пустынях Аравии и Северной Африки; заполняются водой обычно после сильных ливней. — Прим. ред.), вздувшемся от таяния снегов. Течение так сильно, что надо держаться за камни и пучки травы на берегу, чтобы не унесло. Джамелю, самому хилому из троих, страшно. Двое других хохочут-заливаются, насмехаются над трусишкой, играючи тянут его за ноги, а Джамелю кажется, что это река подхватила его, он плачет и молится. И вдруг:
— Смотрите!
Что-то большое и темное несется прямо на них. К плеску и стуку камней добавился скрежет странного судна, оно плывет вниз по течению, ударяясь о скалы. Джамель и Хамза кинулись вон из воды, но Али и с места не двинулся, только съежился за большим валуном, схватившись за него. Плавсредство врезается в его импровизированный щит, ненадолго замирает, качается, заваливается набок, вот-вот его снова подхватит течение. Али выбирается из укрытия и, присев на камне, пытается удержать на месте то, что принес поток: механизм обезоруживающей простоты, огромный винт из темного дерева в тяжелой раме, которую бурное течение еще не успело разломать.
— Помогите мне! — кричит Али братьям.
Дальнейшее он всегда будет рассказывать в семье как волшебную сказку. Обычными фразами без прикрас. Легкими и гибкими, требующими простого прошедшего времени, чисто литературного: «И тогда они достали пресс из воды, привели его в порядок и установили у себя в саду. Не важно было теперь, что их скудная землица бесплодна, потому что люди приходили к ним с оливками со своих наделов, а они выжимали масло. Вскоре и они достаточно разбогатели, чтобы купить свою землю. Али смог жениться и женить двух братьев. Старуха-мать умерла через несколько лет счастливой и умиротворенной».
Али не смеет верить, что заслужил свою судьбу или сам заложил основы своего богатства. Он по-прежнему полагает, что это удача и бурная река принесли ему пресс, потом поля, маленькую лавочку в горах, потом большое по местным меркам торговое предприятие, а главное — машину и квартиру в городе, ни с чем несравнимые знаки преуспеяния, которые будут позже. Поэтому он думает, что, когда приходит беда, ничьей вины в этом нет. Как если бы бурная река вышла из берегов и смыла пресс посреди двора. По этой причине, когда Али слышит, как люди (немногие, еще мало кто) в кафе Палестро или Алжира говорят, что хозяева создают условия для нищеты, в которой живет большинство их рабочих и работников, и что возможна другая экономическая система — где тот, кто работает, тоже имеет право на прибыли на равных, или почти, с тем, кто владеет землей или машиной,— он улыбается и говорит: «Надо быть безумцем, чтобы идти против течения бурной реки». Мектуб. Жизнь — необратимый рок, а не обратимые исторические акты.
Будущее Али (уже далекое прошлое для Наимы сейчас, когда я пишу эту историю) не изменит его взгляда на мир. Он так и не сможет включить в рассказ о своей жизни различные исторические составляющие — или, может быть, политические, социологические, а то еще и экономические,— которые придали бы его рассказу масштабность саги о положении колониальной страны или хотя бы — чтобы не требовать слишком многого — о положении крестьян в колониальной стране.
Вот почему эта часть истории для Наимы, как и для меня, похожа на ряд лубочных картинок (пресс, осел, вершины гор, бурнус, оливковая роща, горная речка, белые домики, прилепившиеся к камням и кедрам, точно скопище клещей), перемежаемых поговорками, будто старик пересыпал редкие рассказы подарочными открытками из Алжира, а его дети их повторяли, кое-где меняя слова, а потом воображение внуков еще добавило от себя, увеличило и перерисовало, чтобы на них предстали страна и история семьи.
Вот почему без вымысла никак нельзя — как и без поисков, ведь только они и остаются, чтобы заполнить пробелы, которые зияют между картинками, передающимися из поколения в поколение.
Рост хозяйства Али и его братьев облегчается тем, что семьи, которые делят с ними территории горного хребта, не знают, как быть с крошечными разрозненными наделами, оставшимися им после многих лет экспроприации и секвестров. Земля поделена, раздроблена до нищеты.
То, что раньше принадлежало всем и переходило от отцов к детям без нужды ни в бумагах, ни в словах, колониальные власти разгородили деревянными и железными колышками, насадив яркие разноцветные наконечники, размещение которых определялось метрической системой, а не тем, где лучше выжить. Трудно возделывать эти участки, но и в мыслях нет продать их французам: если собственность уйдет из семьи, это будет позор на всю жизнь. Тяжелые времена заставляют крестьян шире понимать идею семьи, сначала в нее включаются самые дальние родственники, потом все жители деревни, горы и даже противоположного склона. Короче, все, кто не французы. Многие фермеры не только готовы продать свои земли Али, но и благодарят его за спасение от другой, позорной продажи, которая навсегда исключила бы их из общины. Будь благословен, сын мой. Али покупает. Объединяет. Разрастается. В начале 50-х годов он уже картограф и может решать судьбу земель на бумаге.
Они с братьями строят новые дома вокруг старой глинобитной мазанки. Домашние переходят из одного в другой, дети спят везде, а по вечерам, когда все собираются в большой комнате старого дома, они как будто забывают о том, как разрослось их жилье. Расширяются, но не отдаляются друг от друга. В деревне с ними раскланиваются как со знатью. Видят их издалека: Али и два его брата стали большими и толстыми; Джамель и тот раздался, а ведь его раньше сравнивали с тощей козой. Они похожи на гигантов горы. Особенно поражает лицо Али, теперь это почти идеальный круг. Луноликий.
— Если у тебя есть деньги, не прячь их.
Так говорят здесь, и высоко в горах, и внизу. И это странная заповедь, потому что деньги, чтобы выставить их напоказ, надо тратить. Показывая, что ты богат, становишься беднее. Ни Али, ни его братьям не приходит в голову откладывать деньги, чтобы они «работали», или для детей и внуков, даже на черный день. Есть деньги — надо их тратить. Они превращаются в лоснящиеся щеки, круглый живот, пестрые ткани, в драгоценности, чьи размеры и вес завораживают европейцев — те выставляют их в витринах, вместо того чтобы носить. Деньги сами по себе ничто. Они — все, только когда их последовательно превращают в вещи, все больше и больше вещей.
В семье Али передают из уст в уста одну историю, ей несколько сотен лет, и она доказывает, что так поступать мудро, а бережливость, милая сердцу французов,— безумие. Ее рассказывают так, будто она случилась только что, потому что в доме Али и в тех, что вокруг, считают, что страна легенд начинается, стоит только выйти за дверь или задуть лампу. Это история про Крима, бедного феллаха, который умер в пустыне рядом с найденной им овечьей шкурой, набитой золотыми монетами. Деньги не поешь. Их не выпьешь. Они не прикроют тело, не защитят его ни от холода, ни от жары. Что же это за добро? Что за господа такие?
По древней кабильской традиции не принято считать щедрот Аллаха. Не считают мужчин, собравшихся за столом. Не считают яйца под несушкой. Не считают семена в большом глиняном кувшине. В иной горной глуши и вовсе запрещено произносить числа. Когда французы пришли произвести перепись жителей деревни, они натолкнулись на глухое молчание стариков: сколько у тебя детей? Сколько живут с тобой? Сколько человек спит в этой комнате? Сколько, сколько, сколько... Руми, христиане, не понимают, что считать — значит ограничить будущее, это плевок в лицо Аллаху.
Богатство Али и его братьев — благословение, пролившееся на куда более широкий круг родичей и друзей. Оно обязало их к солидарности, широкой, концентрической, и сплотило вокруг них часть деревни, которая им благодарна. Но не все счастливы. Нарушено былое главенство другой семьи, Амрушей, о которых говорят, что они были богаты еще в ту пору, когда водились львы. Они живут ниже на склоне, французы лукаво зовут это место «центром» череды семи мехта, фермочек, расположенных на гребне горы одна за другой, как рассыпанные жемчужины слишком длинного ожерелья. На самом деле нет никакого центра, нет середины, вокруг которой гуртовались бы эти гроздья домов, даже соединяющая их узенькая дорога — всего лишь иллюзия: каждая мехта — это маленький мир под защитой
своих деревьев и своих стен, а французская администрация слила эти крошечные мирки в административный округ, дуар, существующий только для нее. Амруши сначала посмеивались над усилиями Али, Джамеля и Хамзы. Каркали, что у них ничего не получится: крестьянину-бедняку никогда не стать хорошим хозяином, у него попросту умишка не хватит. Счастье или несчастье каждого, говорили они, написано у него на лбу с рождения. От успеха предприятия Али их перекосило. В конце концов они смирились или сделали вид, будто смирились, со вздохом признав, что Аллах милостив.
И для них тоже тратит и хвалится заработанными деньгами Али. Их успехи перекликаются, их хозяйства тоже. Один расширяет свой сарай — другой пристраивает этаж к своему. Один приобретает пресс — другой покупает мельницу. Нужно ли все это, полезно ли — сомнительно. Но и Али, и Амрушам плевать: не к земле обращены их покупки — они сами это знают,— а к семье напротив. Разве богатство не измеряется досадой соседа?
Соперничество двух семей вносит раскол между ними и между всеми жителями деревни: каждый состоит в чьем-нибудь клане. Оно, однако, не сопровождается ни ненавистью, ни гневом. В первое время это лишь вопрос престижа, вопрос чести. Ниф — это понятие здесь значит почти все.