Ночь времен: классик испанской литературы о любви во времена Гражданской войны
Требуется неукоснительная точность. Реальность не терпит неопределенности. Игнасио Абель несет в чемодане свой испанский диплом архитектора и еще один, подписанный в Веймаре в мае 1924 года5 профессорами Вальтером Гропиусом и Карлом Людвигом Россманом. Он знает ценность четких измерений и расчетов сопротивления материалов, баланса противодействующих сил, обеспечивающих зданию устойчивость. Интересно, что сталось с инженером Торрохой, с которым он так любил беседовать о физических обоснованиях строительства, узнавая от него захватывающие подробности о конечной бессодержательности материи и безумном мельтешении частиц в пространстве? Из черновых набросков в тетради, которую он носит в одном из карманов, так ничего и не выйдет, если они не подвергнутся облагораживающей дисциплине физики и геометрии. Как там говорил Хуан Рамон Хименес, какие слова, похожие на квинтэссенцию трактата по архитектуре? «Беспримесное, острое, обобщенное, меткое». Игнасио Абель выписал эти слова на листок и зачитал их вслух во время прошлогодней лекции в Студенческой резиденции 7 октября 1935 года. Ничто не происходит в абстрактном времени и в пустом пространстве. Арка — линия, прочерченная на листе бумаги, и решение математической задачи; вес, преобразованный в легкость комбинацией разнонаправленных сил; визуальная спекуляция, которая превращается в пригодное для жизни пространство. Лестница — искусственная форма, такая же необходимая и такая же чистая, как спираль морской раковины, такая же естественная, как разветвление прожилок на листе дерева. В том месте, где Игнасио Абель еще не бывал, на вершине лесистого холма возникнет из ничего белое здание библиотеки, уже существующее в его воображении и набросках в его тетрадях. Под металлическими арками и стеклянными сводами Пенсильванского вокзала, в воздухе, смешанном с пылью и дымом, в подрагивающем от гула сводчатом пространстве часы показывают точное время: минутная стрелка только что дернулась в быстром, едва заметном для глаза спазме и показывает теперь без пяти четыре. Билет в левой, слегка вспотевшей руке Игнасио Абеля — его пропуск на поезд, отходящий ровно в четыре с перрона, который он еще не нашел. Во внутреннем кармане плаща лежит паспорт: этим утром он был на прикроватной тумбочке, рядом с бумажником и открыткой, уже подписанной и с приклеенными марками, которую он потом забыл бросить в ящик в вестибюле отеля и сейчас несет в кармане пиджака вместе с тем письмом, которое он так и не решился разорвать на мелкие клочки. Двое детей самого трудного возраста воспитываются без отца да еще в такие времена в которые нам выпало жить а я должна ставить их на ноги одна. Открытка: раскрашенная фотография Эмпайр-стейт-билдинга, вид в вечерней темноте с рядами горящих окон и пришвартованным к его сияющей стальной игле дирижаблем. Будучи в поездках, он каждый день отправлял детям открытки. И он поступает так же и в этот раз, хотя и не знает, достигнут ли они адресата; он пишет их имена и адрес, словно повторяя заклинание, как будто этой упрямой настойчивости в отправлении открыток будет достаточно, чтобы они не затерялись, будто это — импульс и меткость, с которой запускаешь стрелу, или мелочная злоба, с которой его жена в письменном виде перечисляла одну за одной все свои жалобы. Дорогая Лита, дорогой Мигель, это самое высокое здание в мире. Я бы хотел увидеть Нью-Йорк с неба, вместе с вами поднявшись на дирижабле. На чернильно-синем небе открытки изображены желтоватая полная луна и прожекторы, которые коническими снопами лучей освещают футуристический силуэт дирижабля. Открытки и письма теряются теперь в судорожной географии войны или опаздывают и приходят, когда тот, кто их ждал, уже мертв или когда уже никто не живет по адресу, указанному на конверте. Письмо Аделы и телеграмма ненадолго спасли Игнасио Абеля от постепенного погружения в небытие в номере отеля, где на протяжении четырех дней не звонил телефон, никто не произносил его имени и даже не заводил самого заурядного разговора. Они тоже лежат у него в одном из карманов плаща или пиджака: запоздалая приветственная телеграмма от профессора Стивенса, директора факультета архитектуры и изящных искусств Бертон-колледжа, и письмо, почерк которого в силу обмана зрения, подстегнутого желанием, на несколько секунд показался ему почерком Джудит Белый так же ясно, как на Пенсильванском вокзале он услышал голос, который вполне мог принадлежать ей. Но на самом деле почерк совершенно не похож; вчера вечером перед тем, как выключить свет, Игнасио Абель до конца прочел письмо Аделы, а затем засунул его обратно в конверт и положил на прикроватную тумбочку рядом с паспортом, бумажником и очками для чтения, довольно легко отринув искушение порвать его на мелкие кусочки. В полутьме комнаты, погруженный в глухие вибрации города, обволакивающие его, словно беспрестанная дрожь моторов корабля в те- чение шестидневного плавания через Атлантику, Игнасио Абель видел, как перед глазами проплывают буквы, выведенные старомодным почерком его супруги, и посреди бессонницы слова из этого письма обретали монотонность ее голоса, перечисляющего, упрекающего и одновременно полного какой-то несокрушимой нежности, против которой у него нет защиты.
После нескольких дней ожидания время снова мучительно ускоряется. Было почти полчетвертого, когда он взглянул на часы, покидая номер отеля, а поезд в Райнберг отходит в четыре. Он так торопился, что резко захлопнул лежавший на кровати чемодан и, только открывая дверь, увидел, что паспорт остался на прикроватной тумбочке. Игнасио содрогнулся от мысли, что едва не ушел без него. В секундной небрежности заключена целая катастрофа. Возможно, всего какой-то минуты не хватило, чтобы его убили той ночью в конце июля, которая так часто ему снится, и спас его лишь голос, произнесший в темноте его имя. Дон Игнасио, спокойно, все в порядке. Паспорт в синей обложке с гербом Испанской Республики был выдан в середине июня; на годовой визе Соединенных Штатов — дата от начала октября (но на все уходит столько времени, что, кажется, будущее не наступит никогда). На фотографии мужчина более крепкий и не то чтобы сильно моложе, но точно менее нервный, с менее неуверенным выражением лица, со взглядом, в котором, пожалуй, всегда сквозила некая скрытность, но тогда он спокойно, даже с каплей высокомерия смотрел в объектив, в пиджаке подчеркнуто великолепного кроя, из верхнего кармана которого виднелись аккуратно сложенный носовой платок и колпачок авторучки, в блестящем шелковом галстуке, в сшитой на заказ высокого качества сорочке. На каждом посту пограничного контроля, через который Игнасио Абель прошел за последние недели, сотрудникам все больше времени требовалось, чтобы сличить снимок в паспорте с лицом человека, что подавал его со все более издерганным выражением покорности. В ускорившемся беге времени фотографии очень быстро устаревают. Игнасио Абель, глядя на собственную фотокарточку в паспорте, обнаруживает лицо человека, превратившегося в незнакомца, лицо, которое в принципе не вызывает в нем ни симпатии, ни даже ностальгии. Ностальгию, точнее, физически ощутимую тоску вроде болезни он чувствует по Джудит Белый и по своим детям, а не по тому, кем он был несколько месяцев назад, и уж тем более не по тому времени перед войной — самому обычному, покуда он в нем жил, и удушающему в воспоминаниях. Разница не только в состоянии одежды, но и во взгляде. Глаза Игнасио Абеля видели такое, о чем человек на фотографии даже не подозревает. Его уверенность — это кичливость, хуже того, слепота. В шаге от вторжения будущего, которое все изменит, он не подозревает о его близости и не может вообразить себе его приближающегося ужаса.
Если уж быть совсем точным, то паспорт претерпел тот же процесс изнашивания, что одежда и чемодан: он прошел через слишком много рук, подвергался излишне энергичным ударам множества каучуковых штемпелей. На печати о выезде из Ис- пании видна нанесенная красными и черными чернилами едва читаемая аббревиатура Федерации анархистов Иберии, а если приглядеться к этой страничке внимательно, то можно различить и следы чьих-то грязных пальцев. Руки у французского жандарма, проверявшего этот паспорт несколько метров спустя, были бледные, костлявые, с блестящими ногтями. Пальцы прикасались к паспорту с брезгливостью человека, который боится заразиться. На испанской стороне милиционер-анархист пристально посмотрел на Игнасио Абеля, и в его взгляде сверкнули угроза и сарказм, некое презрение, которым он давал понять, что считает стоящего перед ним человека уклонистом и дезертиром и что хотя и пропускает его, но до последнего момента не желает отказаться от данной ему власти изъять паспорт, который для него самого не стоит ровным счетом ничего; французский жандарм — напряженная голова над жестким воротничком униформы — долго изучал документ, ни разу не посмотрев его владельцу в глаза, не удостоив его этой привилегии (навык изучать лицо человека, ни разу не встретившись с ним взглядом, требует тренировки). Французский штамп, с ручкой из отполированного до блеска дерева, шлепнулся в открытый паспорт с щелкающим звуком пружины. На каждой границе найдется кто-то, кто очень долго будет изучать паспорт или любую другую бумагу, которую ему придет в голову затребовать, кто поднимет глаза, недоверчиво взглянет поверх очков и повернется к коллеге, что-то шепча, или исчезнет за закрытой дверью вместе с документом, вдруг вызвавшим подозрения; кто-то, кто встает во весь рост как страж, как хозяин будущего ожидающих своей участи, кто-то, принимающий одних, а других по неизвестной причине отвергающий; или же кто не торопясь зажжет папироску или обменяется сплетней с сотрудником за соседним столом, прежде чем вновь повернуться к окошку и еще раз окинуть взглядом того, кто ждет, зная, что вот-вот будет спасен или получит приговор, услышав «да» или «нет».
Быть может, прямо сегодня враг вошел в Мадрид и паспорт уже ни на что не годен. На полу комнаты гостиницы, рядом с кроватью Игнасио Абель, уходя, оставил растрепанную газету, которую горничная выкинет в пакет с мусором, даже не взглянув. INSURGENTS ADVANCE ON MADRID, — эта новость помечена датой трехдневной давности. INCENDIARY BOMBS ON A BATTERED CITY. По радио, стоящему на комоде, он, страдая бессонницей, поздней ночью послушал выпуск новостей — резкий, немного в нос, голос читал слишком быстро, так что разобрать удалось только слово «Мадрид». В промежутках между музыкальными вставками рекламных объявлений и экстатическим завыванием звука настройки слово это звучало названием какого-то далекого экзотического города, освещенного отблесками взрывов бомб. Вполне возможно, что сейчас его дом уже превратился в груду камней, а страна, которая выдала ему паспорт и от которой он юридически зависит, перестала существовать. Но, по крайней мере, слова «Испания», «война» и «Мадрид» не были на первых страницах только что разложенных газет, которые он краем глаза заметил в киоске на вокзале. Он смотрит на стрелки, на указатели; слышит, проходя мимо, пулеметные очереди заурядных разговоров, которые представляются ему прозрачными и будто относящимися к нему или что-то предсказывающими; одно за другим он рассматривает лица всех женщин, не потому, что надеется вдруг узнать в толпе Джудит Белый, а просто потому, что не может не искать ее. Несмотря на спешку, на боязнь опоздать на поезд, он успевает оценить архитектурные формы, размеры, устремленный вверх импульс металлических столбов, ритм арок. Беспримесное, острое. Зрелый свет дня по диагонали пересекает витражи сводов, прочерчивая над головами толпы узкие параллельные, с мелькающей в них пылью лучи. Он хочет что-то спросить у парня в темно-синей униформе и красной фуражке, но голос его теряется в сутолоке, а жест остается незамеченным. Поток людей устремляется в сторону коридора, отмеченного огромной вывеской и стрелкой: DEPARTING TRAINS.
Сколько времени он уже не слышал, чтобы кто-то произносил его имя. Если никто тебя не узнаёт и никто не называет, мало-помалу перестаешь существовать. Он обернулся, зная, что не может такого быть, чтобы кто-то его позвал, но еще в течение нескольких секунд некий рефлекторный импульс подтверждал то, что отрицал его разум. Голоса прошлого, те, что преследуют его в этом бегстве, объединяются в гул не меньшей силы, чем раздающийся под стеклянно-металлическими сводами Пенсильванского вокзала. Удаленность в пространстве и во времени — вот его акустическая камера. Он просто уснул после обеда в одно июльское воскресенье в доме в горах Сьерры, и голоса детей зовут его из сада, откуда в его сон вплетается скрип ржавых качелей. Ему говорят, что уже поздно, что очень скоро подойдет поезд на Мадрид. Он поднимает телефонную трубку в середине длинного коридора в своей квартире, и голос, с иностранным акцентом произносящий его имя, оказывается голосом Джудит Белый. Он с облегчением входит под тень навеса кафе рядом с кинотеатром «Европа» на улице Браво Мурильо и делает вид, будто не слышит у себя за спиной окликающий его голос, голос профессора Россмана, его бывшего преподавателя в веймарском Баухаусе. Никаких причин избегать Россмана у него нет, но все же он предпочитает не заметить его; он еще не знает, что это сентябрьское утро — последний раз, когда он видит старика живым; последний раз, когда профессор Россман
назовет его по имени на мадридской улице. Голос теряется во взрыве военных гимнов, исполняемых хором под топорный аккомпанемент барабанов и рожков, который несется из открытых дверей кинотеатра вместе с волной сумрачной прохлады и запахом дезинфицирующего средства. Но вот голос звучит еще раз, вновь повторяя его имя, и ладонь профессора Россмана опускается на его плечо: «Дорогой мой профессор Абель! Какой сюрприз встретить вас здесь! А я-то думал, вы уже в Америке».