Жизнь в Полумире: роман о девочке, которая родилась в психиатрической клинике
Правило номер один: не поел — голодным ходи. Запоминать числа Мутти меня учила при помощи рифм. Еще учила буквам, названиям рек и морей, кратности и дольности, историям из греческой мифологии и тайному языку Германии. От нее я узнала куда больше, чем от Сестер-Маняшек. Чтобы не сойти с ума, говорила Мутти, нужно найти себе занятие, нужно учиться. Тебе бы тоже стоило, советую я Новенькой. Хочешь знать столицу оранжевой Германии? А желтой? Она закрывает один глаз, что я воспринимаю как «нет».
С тех пор, как ее привезли, прошло уже три запятая два дня, но она еще ни разу не окунула ложку в тарелку. Ладно, сейчас ты есть не хочешь, ворчу я, но ты должна знать, что упрашивать тебя никто не будет и кормить с ложечки, летит самолет, открывай скорее рот, — тоже. Никто не придет нас поддержать — придется поддерживать друг друга самим, не то дело кончится ремнями и электричеством. Мы все здесь разные, и все — сломанные куклы, не стоящие починки. Но послушай меня: я родилась и выросла в Полумире, как панда в зоопарке, которую показывали в документалке по третьему каналу. Мама — псих и дочка — псих, психи — вся семья у них.
Когда я была совсем маленькой, медсестры придвигали мою койку к той, где спала Мутти, и ничего плохого не случалось, если не считать одной маленькой, смуглой чокнутой, каждый божий день кричавшей: я себе голову разобью, я себе голову разобью, — пока однажды она не выполнила своего обещания. Просто ударилась об стену — и разбила. Сестры-Маняшки говорили, будто мозг — серое вещество, только это неправда, понимаешь? У Жилетт ушло четыре запятая два дня, чтобы оттереть со стены красные пятна, но, кажется, я до сих пор вижу темный ореол, хотя случилось это давным-давно, в те благословенные времена, когда у нас с Мутти, двух счастливых кошечек в Море Спокойствия, было все что нужно: ласки, поцелуи, фыр-фыр в шею, песни из Сан-Ремо, рекламные ролики и свежие серии «Счастливых дней» по вечерам.
Мутти говорила, что Полумир похож на океанский круизный лайнер: Гадди — капитан корабля, медсестры — матросы, у них даже форма белая. Решетки на окнах — иллюминаторы, они нужны для защиты от брызг, летящих из внешнего мира, когда во внешнем мире шторм. А Красные и Синие леденцы помогают не лишиться рассудка от морской болезни.
Тебе нравятся корабли? Новенькая разглядывает пальцы ног, потом вдруг подмигивает, что я воспринимаю как «да». Хотя это всего лишь тик, непроизвольное движение тела, легко заметное снаружи, но совершенно не контролируемое изнутри, — так я записываю в «Дневнике умственных расстройств». У меня тоже бывает тик, признаюсь я, чтобы с ней подружиться, и потираю костяшкой указательного пальца правой руки крохотную горбинку на носу.
Пока я была с Мутти, никакого, даже самого маленького тика у меня не было. Но тогда я еще не знала, что живу взаперти. Я обнаружила это, только очутившись снаружи. Как панда, знающая только свою клетку.
Как-то к нам приехал один синьор из суда. Ты ведь знаешь, что такое суд? Это место, где Перри Мейсон со своей верной секретаршей Деллой Стрит помогает вынести виновным приговор. Ты разве не смотришь Перри Мейсона по телевизору?
Так вот, этого судью звали Томмазо Сапорито, но Перри Мейсона или вообще кого-нибудь в телевизоре он не напоминал. И секретарши у него не было, зато были густые черные кудри. И он хотел знать, что такая девочка, как я, делает в подобном месте. Ну ответ-то простой: я жила с одной только мамой, без папы, и раз уж мою маму отправили в Полумир, то и мне туда дорога. Гадди объяснил судье, что, возможно, я тоже чокнутая, но пока он не может сказать этого наверняка, придется подождать, а меня тем временем будут содержать здесь.
— Это неправда, что у меня нет папы! Я ведь млекопитающее, а не гриб! — уточнила я теми же словами, какими мне это когда-то объясняла Мутти.
— И где же он? — поинтересовался тот вежливый синьор.
— Мутти говорит, это секрет, — и я закрыла рот воображаемым ключиком, как всегда делала она, заговаривая на эту тему.
Но судья Сапорито, погладив меня по голове, решил, что оставаться здесь я не могу. Мол, психиатрические лечебницы и для взрослых-то не годятся, что говорить о детях. Он рассказал, что в детстве тоже хлебнул лиха и наверняка стал бы бандитом или наркоманом, если бы не семья с Севера, которая его приютила. В Модену он при ехал на особом поезде вместе со многими другими детьми и пробыл там полгода, но даже после возвращения в Неаполь родители с Севера издалека следили за его успехами и в итоге помогли стать тем, кем он хотел: судьей по делам несовершеннолетних. А я ответила, что хочу только сойти с ума, как мама. Синьор Сапорито пригладил свои кудри, потер глаза, словно в них попала соринка, шмыгнул носом, хотя вроде не был простужен, и объяснил, что иногда, чтобы почувствовать себя лучше, нужно побыть в разлуке с теми, кого любишь. Он подписал какую-то бумагу, и я покину ла Полумир, отправившись к Сестрам-Маняшкам. Прежде чем попрощаться, Мутти показала мне в окошко то место, где мы посадили яблочное семечко.
— Иногда то, что мы любим, словно бы исчезает, — тут она прижала меня к себе, и мое сердце забилось чаще.
— А на самом деле оно растет и ждет, — согласилась я. Но поскольку она не заплакала, то и я не стала.
Ты в школу-то ходила или к тому времени уже чокнулась? Большим пальцем правой ноги Новенькая начинает постукивает по изножью койки, что я воспринимаю как «нет».
Судья Сапорито думал оказать мне услугу, но вышло только хуже. В Ангельской обители меня лупили почем зря: днем — Маняшки, ночью — дети. Всем заправляла Сестра Никотина, которая, чуть что не по ней, принима лась раздавать оплеухи. А не по ней бывало часто. Еще Сестра Никотина тайком от Бога покуривала, о чем все мы прекрасно знали, но никому не могли рассказать. Как в той рекламе: «Кто не лопает «Самсон» — или вор, или шпион».
В сравнении с Ангельской обителью Полумир больше смахивает на семейку Аддамс, где я — Уэнздей. Ага.
Каждый божий день мне хотелось сбежать и вернуться сюда, но Сестра Мямля дала мне понять, что Полумир — место для чокнутых, а вовсе не для их детей, если только они сами не чокнутые. И каждый божий день я старалась сойти с ума, чтобы как можно скорее снова увидеть Мутти. Но, знаешь, сойти с ума по какой-то причине — это каждый может, спасибочки. Гораздо труднее, ты не поверишь, свихнуться на пустом месте.
А до тех пор мне приходилось оставаться у Сестер-Ма няшек, тщательно следивших, чтобы у меня были хотя бы завтрак и ужин. И непременное миндальное молоко летом, по воскресеньям, — единственное доказательство существования Бога, какое Маняшки могли мне предоставить: смиренно возблагодари за это Господа, говорила Сестра Никотина, не то я тебе остальные продемонстрирую. И побои, вечные побои.
Обед нам подавала Сестра Баланда. Какой вкусный суп, говорила она каждой, ставя перед нами миски с бурой жижей, где плавали какие-то белесые сгустки. Все пять лет в Ангельской обители меня лупили и пичкали этой навозной похлебкой, а я, стоя на коленях на холодном полу, молилась: Господи Иисусе, прошу, ниспошли мне безумие.
Но однажды меня вызвала Сестра Никотина: раздолье кончилось, теперь у тебя есть аттестат, можешь идти на все четыре стороны, приемную семью тебе подберут. Не хочу я никуда идти, сказала я, хочу вернуться в Полумир. Тогда Сестра Никотина прижгла мне окурком руку, поскольку, по правде говоря, особой душевностью не отличалась, не говоря уж о Святом Духе. Слезы так и брызнули у меня из глаз.
— Ты что, рехнулась? — выкрикнула я.
Сестра Баланда поджала губы, как если бы одна из нас произнесла дурное слово.
— Никаких «вернуться», — заявила Сестра Никотина, прокуренными пальцами, желтыми и морщинистыми, как петушиные лапки, поднося ко рту следующую сигарету. — Ты не больна, ты просто ужасно испорчена. Мы и так слишком долго держали тебя здесь, gratis et amore Dei (лат. «Бескорыстно и с любовью Господней», — прим. пер.), смиренно возблагодари за это Господа.
— Я хочу к моей Мутти, — не сдавалась я.
— Мамочки больше нет, — твердо заявила Сестра Ни котина. — Мамочку прибрал Господь наш всемогущий. Не поедешь в семью — будешь жить в приюте.
Но я ей не поверила: у Сестры Никотины даже от Бога секреты, не говоря уж о простых смертных. Да и потом, Мутти обещала меня дождаться, и ее обещание — единственное, что у меня оставалось.
С того дня началось настоящее безумие: я тыкала ручками в глаза соседкам; лупила Маняшек поясом от халата, предварительно намочив его, чтобы стал потяжелее; влезала с ногами на парту во время диктанта; намазав туалетную бумагу клеем «Коккоина», заткнула слив в умывальнике. А ведь в Ангельской обители нет Синьоры Луизы с ее волшебным средством! Я клочьями выдирала у себя волосы, как это делала одна чокнутая в нашем отделении, пока ее не перевели к Буйным, а навозную похлебку оставляла в тарелке или тайком выливала. В итоге не прошло и двух месяцев, как одежда на мне повисла, а лицо осунулось, словно у больной мыши.
Новенькая откидывает одеяло, садится. Мордочка у нее тоже, как у больной мыши, еще и вся в пятнах. Перевести бы ее к дистрофикам, отмечаю я в «Дневнике умственных расстройств», надо доложить об этом Гадди во время обхода.
В один прекрасный день Сестре Никотине надоело меня лупить, и она сказала, что дальше так продолжаться не может: раз я и в самом деле этого хочу, она отправит меня в Полумир, мне же хуже. Мама — псих и дочка — псих, психи — вся семья у них. Сестра Мямля позвонила сердо больному судье, а тот подписал еще одну бумагу. И с грустной миной, как у Фонзи (Фонзи, Рикки Каннингем — персонажи сериала «Счастливые дни», — прим. ред.), когда сломался его мотоцикл, сказал, что, как только я пойду на поправку, он передаст меня в настоящую семью, поскольку несовершеннолетним в подобном месте оставаться нельзя. Но ведь моя семья именно в подобном месте, ответила я. А он пригладил кудри и еще погрустнел. Как Фонзи, когда спорит с Рикки Каннингемом, хотя до финальной заставки они всякий раз успевают помириться. Санди-манди-хэппидейз.