Игра в невозможность перевода: роман об одиночестве и семейных тайнах
Кто ея пьет на тоще сердце, кто хмельное пьет может и отнюд не заметит. А ея цвет таков, как на деветисиле, а сорвать в саду
Иногда ей казалось, что между английским и русским натянута какая-то мутная пленка, похожая на бычий пузырь, которым раньше закрывали окна в деревнях, рыбий паюс, или, скажем, слюдяное оконце. В русском ей не хватало прошедшего совершенного времени, которое так удобно ложилось в руку, то есть оно там было, но вялое, рыхлое, не имеющее грамматической власти.
Теперь говорить по-русски было не с кем, и язык принялся размываться, быстро и неумолимо, будто пологий глинистый берег в половодье. В языке появились отмели и перекаты, слова обратились в плодородный пойменный ил, и Саша в нем увязала, да так крепко, что по утрам, садясь за травник, пристраивала рядом мамин словарь.
При маме все было по-другому. Русский был их тайнописью, особым стуком ключа, будто жабий язык у басков, французский верлан или поросячья латынь. Не потому, что они хотели скрыть свой разговор от отца или служанки, а потому, что в русском было много редких слов, описывающих мамины желания и мамины горести.
Саша знала, что человек построен из своего языка, то есть язык не в голове, как многие думают, а в позвоночнике, ключицах и всяких там лучевых костях, а все остальное просто нарастает сверху как плоть.
Иногда — во время уборки или занимаясь обедом — они с мамой играли в невозможность перевода, перекликиваясь из комнаты в комнату. Дать острастку, говорила мать, а вот petrichor, говорила Саша, отбиваясь, а вот пошлость, говорила мама, а вот cynefin, отвечала Саша, зная, что валлийское слово приведет маму в смущение.
Однажды поздней осенью, обнаружив забытый стул на веранде — всю ночь шел дождь, — мама велела занести его внутрь, но ведь он уже мокрый, сказала Саша, все равно занеси, сказала мама. Вещь, которая вымокла один раз, должна высохнуть, чтобы намокнуть еще раз, не то она так намокнет, что сама станет водой, сначала наполовину, а потом, глядишь, полностью и насовсем.
Вот и я, думала Саша, читая гневное письмо сестры, так привыкла к Младшей, что сама стала Младшей, я впитала ее полностью, так молекулы дерева, если верить маме, замещаются молекулами воды. Во мне так долго шел ее валлийский дождь, колючий, сплошной, не знающий никаких дождевых правил, а просто идущий себе куда глаза глядят, что я уже не вижу границы между графствами, где сухо, и графствами, где мокро. Одним словом, мы — сестры, хотя она маленькая завистливая дрянь, сестры, хотя между нами вересковая пустошь злости, верещатник вражды, сестры, хотя два года назад я целую неделю желала ей смерти, и теперь я должна вернуть ее домой, черт бы ее подрал.
***
А цветом она, что плакун, а цветов по пятидесят и по щидесят три или один. Корень добро, у кого пуп грызет, не на месте, или которое-нибудь место грызет, поможет Бог.
Вещи, которые постояльцы забывали в комнатах, книги, провода, украшения, солнечные очки — один раз даже вставную челюсть в стакане! — Саша складывала в коробку под конторкой, хранила несколько месяцев, а потом отдавала в Оксфам или выбрасывала. Посылать вещи постояльцам домой было не принято, мама считала, что это вмешательство в личную жизнь. Бывало и наоборот: постояльцы забирали гостиничные вещи с собой — например, полотенца с монограммой KK, керамические цифры с двери комнаты, дверную ручку или литографию со стены.
Мама на это сердилась, а Саша не очень. Ей казалось, что гости увезли не просто полезную тряпку или кусок бумаги, нет, им хотелось присвоить осколок «Кленов», они не смогли преодолеть соблазна! Похожий соблазн испытываешь, обнаружив в спутанных ветках гнездо дрозда с крапчатыми голубыми яйцами, такими совершенными, что их хочется взять в руки и унести с собой.
В истории с торговцем из Дилкенни дело обстояло иначе. Оставшись на один лишний день, он обыскал весь дом, дождавшись, пока гостиница опустеет, — вернувшись из города, Саша заметила, что посудные шкафы открывали, а книги снимали с полок.
Он забрался даже на чердак, куда Саша не поднималась уже несколько лет — туда вела хлипкая приставная лестница, у отца так и не дошли руки ее починить.
Что твой приятель хотел у нас найти, спрашивала Саша у сестры, но та только морщила нос и пожимала плечами. Украсть в отеле было особенно нечего: расписные ковры, купленные отцом в персидской лавке в Свонси, были прибиты к полу еще в старые времена, картины на стенах не представляли особой ценности, так, местные пейзажи в латунных рамках, а фамильная посуда — уцелевшая часть веджвуда — стояла теперь под замком.
Если бы не тот проклятый вечер в «Хизер-Хилле», она бы и не вспомнила о жемчуге. Вернее, она вспомнила два дня спустя, когда Дора Кроссман, ставшая теперь хозяйкой пекарни, с гордостью показала ей швейцарскую Dura, сиявшую на краю прилавка серебристыми рукоятками.
— Я заказала ее на той самой вечеринке, — сказала Дора, перебирая кнопки, похожие на клавиатуру аккордеона. — Теперь торговец присылает мне зерна каждую неделю, а в коробке всегда альпийская шоколадка. Жаль, что ты ушла так рано!
По дороге из деревни — с двумя пакетами булочек у груди — Саша вспомнила, как пробиралась в темноте через мокрый пролесок, держа туфли в руках, еще не зная, что найдет своих собак убитыми. Еще она вспомнила, что нитка жемчуга пару раз зацепилась за ветки, она хотела положить ее в сумочку, но не вышло, пришлось сунуть жемчуг в трусы — старый школьный способ спрятать небольшую добычу. А куда она дела нитку потом?
Вернувшись домой, Саша положила булочки в холодильник, бегом поднялась к себе, вытащила из гардероба вечернюю сумочку, платье, шаль — нет, пусто! — потом выдвинула нижние ящики, перерыла стопки белья, чувствуя, как холод бежит по спине, вытряхнула все на пол, потом взялась за верхний ящик, а потом села на пол, беспомощно озираясь.
Вот почему он остался тогда на лишний день, хитроумный ирландский торговец. Ясно, что сестра разболтала ему о семейном trysor, может даже сбегала вниз за футляром со змейкой, лежащей в три ряда, потому что футляр для нее узковат, и явилась к любовнику в жемчужном уборе. С той же простодушной улыбкой, с которой когда-то отдала Сондерсу наш веджвуд, сказав, что получила его в наследство.
Мамина комната всегда заперта, и торговец уехал ни с чем. А теперь я сама потеряла перлы, обронила в лесу, прошептала Саша, поднимаясь с пола, потому что в коридоре хлопнула дверь. Ньюпортская пара с котенком съехала еще в полдень, горничная ушла после уборки, в гостинице пусто, парадная дверь заперта — наверное, сквозняк.
Лампочка над зеркалом затрещала, и свет в комнате погас. Саша остановилась, чувствуя знакомое онемение в ногах, такое бывает, когда стоишь на крутом обрыве и смотришь вниз. Цмин песчаный, кошачьи лапки, сказал кто-то у нее над ухом, если хруны или короста, також надобна посудина для перепущения вод!
— Мама? — Саша зажмурилась, а голос продолжил: та лечба младым людем пристоит, которые аптиковых зелей достати не возмогут, а тем и мороз-трава и безсмертник сгодится. Безсмертник!
Дверь скрипнула, послышались легкие шаги по коридору. Саша открыла глаза, уверенно подошла к полке с книгами и запустила руку в глиняный кувшин с букетом сухих бессмертников. Жемчуг свернулся на дне кувшина вместе с прошлогодними квитанциями за воду, а под ним обнаружилось замшевое портмоне с запасными ключами, которое Саша искала еще весной.
— Спасибо, — сказала она темноте, и темнота обняла ее.
Письмо Эдны Александре Сонли
Забери меня отсюда, ты должна, должна! В прошлом году он сломал мне руку, и пришлось врать в больнице, что я упала с лестницы. Зимой вывихнул мне средний палец, потому что я посмела его показать. А теперь, после Индии, у него даже злость стала особенная, с радостным глумлением. Ты же знаешь, меня никогда не били, я за шесть лет так и не смогла к этому привыкнуть, и не смогу. Если я его убью, виновата будешь ты. Ненавижу в нем все, бледные ирландские глаза, зубную щетку под носом, даже походку, а больше всего ненавижу, когда он сажает Фенью на колени и прикидывается добрым папочкой.
За предложение вернуться спасибо, только куда я поеду без дочери, он уже показал мне бумаги, которые приготовил на случай развода. По ним выходит, что я никто и звать меня никак, а он солидный член местного общества, благотворитель и дальний потомок Артура Батлера, шестого маркиза Ормонда.
И потом, куда я вернусь? «Клены» не мятная пастилка — пополам не поломаешь. К тому же скоро они окончательно пойдут на дно. Был бы это ресторанчик на берегу, с белой ротанговой мебелью, с огуречными коктейлями — тогда другое дело. Один такой продается, кстати, возле старой Хамблденской мельницы, туда приезжает уйма народу, и квартирка хозяйская есть наверху.
Если продать «Клены» — денег хватит на первый взнос. Хотя что я болтаю. Он ни за что меня не отпустит. Забрал у меня кредитную карточку, а когда я пристроилась на работу в кафе, позвонил хозяину и сказал, что я зависимая и ворую деньги.
Фенья болтается у его родителей с утра до вечера, и если я заговорю о разводе, то вообще ее не увижу. Он так и сказал: на окровавленных коленях будешь ползти отсюда до Пембрукшира, а дочку не получишь. Я бы лучше в приют ее отдала, чем оставлять у него, из приюта хоть забрать можно, если жизнь наладится, а у этой семейки ребенка уже не выдерешь, они ей такого наговорят, что я всю жизнь не отмоюсь, так и буду ходить, будто в свежей нефти искупалась.
Придумай что-нибудь!
Твоя сестра Дрина