«Кто-то должен быть здесь»: Женя Беркович о цензуре в театре и решении остаться
Женя Беркович — российская театральная режиссерка. В 2013 году окончила Школу-студию МХАТ (мастерская Кирилла Серебренникова). С 2018 года — создательница и художественная руководительница независимого театрального проекта «Дочери СОСО». Режиссерка спектаклей «Рисовая собака», «Черная книга Эстер», «Финист Ясный Сокол» (в 2022 году спектакль был номинирован на театральную премию «Золотая маска» в четырех номинациях).
Мы встретились с Женей после спектакля «Рисовая собака». В сентябре он был перезапущен — появился второй акт «Синяя собака», в котором актрисы читают стихи, написанные за последние полгода Юлием Гуголевым, Верой Полозковой, Алей Хайтлиной, Вадимом Жуком и другими русскоязычными авторами. О том, что изменилось в жизни взрослых, детей и их игрушек.
— Все вокруг только и говорят об исторических параллелях, бесконечно вспоминают «философский пароход», говорят о политических, культурных деятелях, которые навсегда оставляли Россию. У вас возникают такие параллели?
— Я ужасно не люблю разговоры про отрицательную селекцию. Может быть, это наивное, глупое народничество, не знаю. Меня это раздражает. Ассоциация с «философским пароходом» предполагает, что есть какие-то лучшие, которые навсегда уехали, и есть какой-то народ, который остался. Люди так не делятся, сейчас, в XXI веке уже точно. И остаются люди по очень разным причинам, и уезжают по очень разным причинам, и возвращаются сто-пятьсот раз, слава богу. Я не думаю (очень на это надеюсь), что технически возможно взять и закрыть границы. Даже в Северной Корее пока что не удалось сделать реальный железный занавес, а у нас, по-моему, и не получится, потому что все продолбают раньше.
— Почему вы не уезжаете? Вы не хотите или не можете?
— Я не хочу уезжать. Еще есть объективные причины, по которым я не могу уехать, и говорить про них тоже не очень могу. От меня зависят мои дети, бабушка, родители. Но правда в том, что если бы я реально хотела уехать, я бы разобралась с причинами.
— Вы боитесь не найти там себя?
— Нет, не боюсь. Я понимаю, что, уехав, не умру с голода, поработаю в Тель-Авиве, в Берлине, где-нибудь еще. За все эти месяцы я так и не сформулировала, почему я все еще здесь. Мне кажется, я нужна здесь. Когда говорят «кому мы там нужны», я слышу не «что я могу получить там», а «что я могу дать там». Я понимаю, чтó могу дать здесь, и я не преувеличиваю свою значимость. Вот мы делаем спектакли, которые не смогут прозвучать ни в каком другом месте. Кто-то должен быть здесь. В конце концов, через 20-40-60 лет нам придется снова разговаривать с миром. Кто-то должен быть здесь, чтобы потом сказать: «мы были с вами». И мне кажется, когда ты в Москве, это честнее и нужнее, чем, например, в Ереване.
— Только что закончился спектакль «Рисовая собака». Реально сейчас без страха ставить спектакли в России?
— Без страха нереально. Страх не отпускает каждую секунду. Только что закончился спектакль, люди вышли. Мы не знаем, все ли они дошли до дома, написал ли кто-то донос, позвонил ли кому-то своему. А завтра мы снова играем этот спектакль, и через некоторое время еще раз сыграем. И придут люди в форме. Говорят, «цензура дает энергию художнику». Ничего она не дает. Тяжело, противно и неприятно.
— Закрыт «Гоголь-центр», многие спектакли отменены. Из всех этих отмен какие для вас стали настолько значимыми, что вы их зафиксировали как «это за гранью»?
— Мне сложно ответить на вопрос «Что для вас изменилось после 24 февраля 2022 года?». Потому что для меня все изменилось с принятием «Закона Димы Яковлева». Это мой водораздел. Он не связан с театром, и я не считаю, что театр — самое важное в мире. Есть истории, когда законы придумывали под конкретных людей. Под каких-нибудь Pussy Riot, которые сделали что-то, что взбесило, и их наказали. «Закону Димы Яковлева» предшествовала смерть [Сергея] Магнитского, и когда вышел санкционный список, то наказали абсолютно невинных детей, которые никак не связаны с происходящим («Закон Димы Яковлева», который в том числе запрещал гражданам США усыновлять российских детей, стал реакцией на Акт Магнитского — принятый в декабре 2012 года в США закон, который ввел персональные санкции в отношении лиц, ответственных за нарушение прав человека в России. Изначально этот акт был направлен в первую очередь против лиц, подозреваемых в причастности к смерти Сергея Магнитского, погибшего в московском СИЗО. — Forbes Woman). Я понимаю, у каждого свой водораздел и свой такой ответ. У меня приемные дети, я понимаю, что такое дети из детдома.
— Точка невозврата пройдена с «Законом Димы Яковлева». Но сейчас обсуждается очередной закон о запрете иностранного усыновления — еще не всем странам запретили усыновлять российских детей.
— Это ужасно, отвратительно и мерзко, и это не глобальный вопрос, это вопрос конкретных Пети, Оли и Васи. Это инициатива, которая конкретному ребенку закрывает возможность обретения семьи, потому что это вранье, что если мы не разрешаем чужим, то помогаем нашим. Если бы это действительно работало — мы не даем иностранцам усыновлять, но мы делаем симметричную возможность для россиян, какие-то льготы, квоты и все остальное, — то можно было бы о чем-то говорить, но нет, это не так. Мы закрываем двери там, но не открываем здесь.
— Вы сказали, что не считаете театр самым важным, что водоразделом для вас стал закон, касающийся усыновления. Но вас же трогает то, что происходит с культурой?
— Конечно, меня это трогает. Недавно вышел список «Золотой маски», туда вошел спектакль «Р» Юрия Бутусова в «Сатириконе». Сначала там не указали драматурга, теперь вычеркнули режиссера. Как раз сегодня грустно смеялись на эту тему с ближайшим другом — драматургом Мишей Дурненковым: все как бы само написалось, спектакль сам произошел.
— Культура на что-то влияет? И что с ней будет?
— Культура, безусловно, влияет, но невозможно, когда «Мы этих отменим, тех запретим, здесь выгоним, что-то изобразим, зато спектакль останется в репертуаре». Он не останется, потому что если мы уберем из афиши драматурга и режиссера, то на следующем этапе уберем несколько сцен, а потом спектакль все равно закроем. Так не бывает: отрезали палец, дальше руку, потом ногу, голову — и не умерли.
— Поэтому и думаешь: что же тогда останется?
— Я много работаю и понимаю, какой ужасный кризис профессионалов сейчас в России. Уехали, некому писать. Ну, писать еще ладно — ставить некому. Писать можно под псевдонимом, а ставить-то под псевдонимом нельзя. Сейчас дикое количество «вводов», по крайней мере в тех театрах, про которые я знаю. Когда вводят кого-то нового на ту же роль, это называется «ввод». Если прямо накануне — «срочный ввод». Театры с утра до ночи репетируют, потому что актеры поуезжали весной, летом, а после объявления мобилизации парни рванули отовсюду. Вводят артистов, ищут лихорадочно техников. Вот сейчас мы с «брусникинцами» («Мастерская Брусникина». — Forbes Woman) восстанавливаем мой спектакль «Черная книга Эстер», там три «ввода» из семи. По сути мы делаем спектакль заново, это сложно. Черт его знает, как мы его будем играть, но в декабре вторая премьера в пространстве «Внутри».
— Но в глобальном мире все-таки сохранится русский театр и вообще культура? На это есть надежда?
— Надежда на какую-то скорость этого мира. Все-таки мы живем не 30 лет назад. Мой пойнт в том, чтобы перестать оборачиваться бесконечно, потому что все сейчас по-другому. Вообще все всегда по-другому. Нельзя сравнивать «сейчас» с 1990-ми или, не дай бог, 1937 годом, с «философским пароходом». Не потому, что теперь хуже или лучше, а потому, что сравнивать бессмысленно — другой контекст, другая коммуникация, все другое.
— Женщины будут ставить?
— Нет, не будут. Женщины уехали гораздо раньше. Несколько лет назад наконец-то начали появляться женщины-режиссерки, начал возникать фем-театр. И они стали первыми, кто уехал.
— Как вы думаете, уместно ли сейчас вообще говорить про права женщин? Кажется, что есть вопросы поважнее.
— Суперуместно! Гораздо уместнее, чем когда бы то ни было. Я сейчас говорю банальные вещи, но феминизм в России связан с темой насилия. Шутки про небритые ноги и феминитивы — не шутки, понятно, что это важно, но феминистки в России в основном занимаются проблемой домашнего насилия. Сейчас это будет в 500 раз актуальнее. Уже есть исследования и прогнозы. Феминизм — про гуманитарное.
— Многие сейчас говорят, что это время сплотит женщин.
— Сейчас выскажусь резко: черт подери, время сплотиться всем людям, нельзя бесконечно все вешать на женщин! Это уже невозможно. У меня четыре родительских чата в телефоне, там нет пап, только мамы. Не знаю почему. Много лет феминизм заключался только в «дайте слово женщинам». Но, пожалуйста, сделайте уже сами что-нибудь.
— В соцсетях все время идет противостояние, все друг друга обвиняют. Уехавшие говорят: «Если вы остались, вы платите налоги и поддерживаете происходящее». Оставшиеся отвечают: «Уехали — молчите, у вас нет морального права нас осуждать». Еще ругаются по поводу того, кто сейчас должен всех спасти. Это ужасно раздражает, можно хотя бы сейчас не ругаться?
— Нет, мне кажется, нельзя «хотя бы сейчас не ругаться». Соцсети — место спускания пара. Не вижу в этом ничего страшного, это абсолютно нормальный способ куда-то сливать негатив. Ругань о том, «тереть ли яблочко в оливье», была, когда я еще не родилась. Да, это неприятно. Я бывала в положении человека, которого поливали хейтом. И, к сожалению, бывала в положении поливающего. Да, у меня грязное пальто.
— Скажите, как после 24 февраля изменилась ваша конкретная жизнь?
— Я в своей конкретной жизни быстро-быстро, ну просто бегом побежала удочерять своих подопечных девчонок.
— Они были под опекой?
— Да, а теперь это мои дети. Мои дочки.
— Почему удочерить девочек стало важно именно сейчас?
— Когда в феврале я [после выхода на пикет] оказалась в спецприемнике, мне хватило этих 11 суток, чтобы охренеть от ужаса и понять: я хочу, чтобы эти дети были моими. Дети потеряли квартиры (дети, находящиеся под опекой, при определенных условиях вправе претендовать на получение квартиры за счет бюджетных средств; после усыновления или удочерения право на предоставление жилья прекращается. — Forbes Woman), а я потеряла довольно приличные выплаты. Но это мои дети, а не государственные. Было бы очень страшно, если бы со мной что-то произошло и они оказались в детдоме. Нафиг! Мы обсудили с ними квартиру, они поняли как смогли, ведь это дети с особенностями, с ментальной инвалидностью. Но если нужно выбирать — квартира без мамы или мама без квартиры, — то, конечно, лучше мама.
— Как они переживают происходящее? Вы что-то обсуждаете или пока нет?
— Разговариваю с ними об этом с первой секунды 24 февраля. Тогда я проснулась в семь утра, это не мое время, но нужно было записать одну из девчонок к психиатру. Я открываю утром телефон не приходя в сознание, вижу новости. И понимаю, что к психиатру можно не записывать, мы уже там. Дети встают в школу, видят меня с квадратными глазами, трясущейся, спрашивают, что случилось. И мы сразу начали про это говорить. Они ушли в школу, а я взяла плакат и поперлась. В 10 утра, единственная в нашем прекрасном районе, ни разу не Тверском, вышла, дура, в зеленом, с плакатом.
— Вы в России, вы работаете. Какие планы? У вас ведь будет в декабре рождественский спектакль?
— Это, собственно, история Рождества. Вифлеем, 1 января (ну, по нашим меркам), родился мальчик. Вокруг всякие существа — ослы, волы, у всех какие-то проблемы. У маленького мальчика, как мы понимаем, тоже, поскольку царь Ирод уже имеет на него виды.
— То есть это не детская рождественская сказка, как можно было бы предположить?
— Нет, это точно не детская сказка. У нас стоит пометка «12+», потому что мы стараемся сделать так, чтобы было и для подростков забавно. Но надо будет проверять насчет малышей. Иногда так бывает, когда на спектакле прикольно всем, но я не уверена, что мы эту идеальную ситуацию получим.
— Расскажите про участие в проекте ГЭС-2.
— Это театральный кружок, который ГЭС-2 делает в связке с несколькими школами для глухих и слабослышащих детей. В ГЭСе много сейчас занимаются инклюзией, придумывают разные мастерские, мастер-классы. В нашем случае это глухие и слабослышащие подростки — седьмые, восьмые, девятые классы. Они учатся в основном в московских школах-интернатах. Проект будет длиться пять месяцев, два раза в неделю они будут довольно серьезно заниматься. Задача — сделать в финале спектакль. В команде несколько педагогов — по актерскому мастерству, по сценической речи, по вокалу, хореограф, драматург. Прекрасные совершенно педагоги, действительно «вау». Например, Саша Рудик — совершенно обалденный хореограф, которая очень много работала и в инклюзивных проектах. Алексей Знаменский — наверное, самый известный у нас глухой артист, он будет преподавать актерское мастерство. Если вы видели фильм «Пыль», то там в титрах он.
— Как выбирали тех детей, с кем вы будете заниматься?
— Решение, кого к нам отправить, принимали школы. И, в общем, отправили тех, кто очень-очень хотел.
— То есть вы продолжаете заниматься социальной деятельностью?
— Нет, пожалуйста, я не могу это назвать социальной деятельностью. Поездки в хоспис — это социальная деятельность, а спектакль с ребятами в ГЭСе — это творческая деятельность. У нас это называют «социально-театральные проекты» просто за неимением другого определения. Социальный проект — это что угодно, так называют и проекты для особенных групп, и проекты благотворительные, и просто документальные с непрофессиональными актерами. В последние годы, наконец, слава богу, начало уходить деление на «нормальный театр» и «социальный театр». Но сейчас, мне кажется, все опять помрет. А может быть, наоборот, это единственное, что выживет, потому что все, кто не уедет из страны, пойдут заниматься чем-нибудь полезным.
— У вас получается зарабатывать?
— Пока — да. Не могу сказать, что как-то привыкла к роскоши (наверное, если бы привыкла, то сейчас это ого-го как почувствовала). Я довольно много пишу, и поскольку мало кто пишет для музыкального театра и мало кто пишет для театра в стихах, работа есть. Но я ничего не могу об этом рассказать, потому что эти интереснейшие проекты выйдут не под моей фамилией.
— Как это все можно успеть?
— Читайте мою новую книгу «Никак». Я объективно мало работаю и довольно бесхозяйственная. Я, к сожалению, сейчас не волонтер, не делаю ничего дополнительного доброго и светлого и готовлю раз в четыре дня.
— Вы удочерили девочек. Мы видим вокруг какой-то невероятный подъем взаимопомощи. Почему в кризис так много хорошего происходит? Или надо признать, что время подлое, и не утешать себя всполохами чего-то доброго?
— Время подлое, но в подлое время происходят какие-то прекрасные вещи, и это не «но», понимаете? Когда мне максимально плохо, я начинаю читать про праведников мира — это неевреи, которые евреев спасали во время Второй Мировой войны, во время холокоста. Холокост — кошмар гитлеровского времени, но праведники мира — не «минус эти люди», а «плюс эти люди». Или вот Сталин был чудовищный тиран, зато что-то там он сделал. Он, возможно, что-то там и сделал, но это «зато» не уменьшает его чудовищность.
Мне кажется, что с людьми происходят какие-то прекрасные вещи и люди делают какие-то прекрасные вещи потому, что в мире есть не только зло, но и добро. А когда не будет в мире места хорошему, мир окончательно накроется, закроется уже наконец, отменится, закэнселится. Поэтому что что-то же этот мир поддерживает.
Хотя, возможно, просто инерция.