Опыт двадцатилетия. Стоит ли ждать повторения азиатского кризиса в ближайшем будущем
Сегодня особое внимание экономистов и политиков привлекают текущие события — каждодневные колебания цен на нефть, новые санкции, крупные корпоративные тяжбы. В такие моменты бывает полезно вспомнить прошлое, особенно если для этого возникает подходящий повод, а такой как раз есть. Прошло ровно 20 лет с пика азиатского финансового кризиса — одного из самых масштабных потрясений, которые пережила глобальная экономика на памяти нашего поколения. Именно в октябре 1997-го достигли минимальных значений курсы корейского вона, индонезийской рупии и филиппинского песо. Именно тогда, 27 октября, Dow Jones зафиксировал самое большое в ХХ веке падение — на 554 пункта, а российский RTS достиг рекорда, с которого начал свое катастрофическое снижение к постдефолтным минимумам.
С тех пор случились новые кризисы, мировая экономика то глобализировалась, то пыталась распасться на защищенные протекционистскими правилами отдельные субъекты; цены на сырье, достигавшие в те годы многолетних минимумов, взлетели почти до небес и снова упали; экономика доткомов, которая казалась переоцененной, достигла уровней, о которых самые смелые футурологи 1990-х не могли и мечтать. Однако, несмотря на все смены трендов, в экономическом развитии за эти годы проявились устойчивые тенденции, а на фоне выдающихся результатов отдельных отраслей и стран сохранились причины для опасений, которым 20 лет назад не придавалось должного значения.
Во-первых, сегодня понятно, что обаяние emerging markets, под которое в 1990-е годы подпало большинство аналитиков, оказалось обманчивым. Летом 1997-го (данные на 1 июля) малайский KLSI находился на отметке 1070 пунктов, гoнконгский Hang Seng — 15 202 пункта, российский RTS — 571 пункт, тайcкий SET — 662 пункта, а китайский Shanghai A Shares — 1372 пунктa. Двадцать лет спустя их значения превышали прежние на 65,1%, 69,2%, 76,0%, в 2,38 и 2,43 раза соответственно. При этом вложения даже в относительно консервативные развитые рынки дали не худшие результаты: французский САС-40 вырос с 2944 до 5195 пунктов (+76,4%), канадский TSI — c 6620 до 12 475 (+88,4%). Я не говорю про американский DJIA (c 7728 до 21 479 пунктов, в 2,78 раза) и германский DAX-30 (c 3867 до 12 475 пунктов, в 3,22 раза). Да, экономики многих развивающихся стран показали масштабный рост: китайская за 20 лет выросла в 7,6–11,6 раза в зависимости от методик подсчета и стала первой в мире по валовому продукту, исчисленному с учетом паритета покупательной способности валют. Но если смотреть глазами инвестора, окажется, что мир не только не изменился, но стал даже более вестернизированным: на 1 января 2017 года 10 из 10 крупнейших по капитализации публичных компаний мира были американскими, тогда как в 1997-м в первой десятке их набиралось всего шесть.
Во-вторых, стало ясно, что технологический сектор закрепил свое лидерство, еще больше оторвавшись от традиционного, чем это имело место в период «революции доткомов». Если в конце 1990-х новые компании выступали скорее суперпопулярными объектами для спекулятивных инвестиций, чем «генераторами» прибылей, сегодня они прочно стоят на ногах: убыток Amazon в $31 млн за 1997 год сменился прибылью в $4,186 млрд в 2016-м, убыток Apple в $1,045 млрд — прибылью в $45,678 млрд, а их капитализация за это время выросла в 625 и 322 раза соответственно. Число корпораций, связанных с производством компьютерной техники, программного обеспечения и деятельностью в интернете, в первой десятке глобальных корпораций выросло с 2 до 5. При этом энергетические гиганты заметно растеряли свою привлекательность: если PetroChina после ее IPO в мае 2007 года стоила более $1 трлн, а в 2008-м «Газпром» оценивался на 27% дороже Microsoft, то сегодня капитализация первой компании отстает от производителя программного обеспечения в 4,96 раза, а второй — в 13,2 раза. Мозг победил ресурсы — и никаких «энергетических сверхдержав» в будущем не появится. Сверхдержавы смогут быть лишь интеллектуальными, и это (а также исключительная возможность ориентированных на инновативность и личные свободы обществ Запада привлекать лучшие креативные силы всей планеты) обеспечит неизменность экономических лидеров на многие десятилетия.
В-третьих, одним из важнейших трендов двадцатилетия стало доминирование интеграционных тенденций (хотя они сталкивались и сталкиваются с огромным сопротивлением). Европейский союз увеличил число своих членов с 15 в 1996 году до 28 в 2017-м — и это наверняка не предел. В мире возникла первая крупная наднациональная валюта, евро. И вопреки чуть ли не консенсусным предсказаниям она не девальвировалась (сейчас имея ровно ту же стоимость по отношению к доллару, как на момент введения), из зоны евро не вышел ни один участник, и сама зона отнюдь не развалилась.
Именно расширение европейской интеграционной системы превратилось в самую большую «головную боль» для России, став проявлением ее привлекательности для большинства постсоветских государств. Как отмечал в начале 2000-х М. Мандельбаум, Европейский cоюз обладает сегодня более значительной «мягкой силой», чем США, что подчеркивается успешностью европейского расширения на фоне неспособности США осуществить «демократизацию» за своими пределами.
На этом фоне Россия особенно радикально провалилась за 20 лет: подписав договор о Союзном государстве с Белоруссией в 1996-м и потратив затем на его поддержание более $100 млрд, Москва не сумела даже существенно укрепить свои связи с другими постсоветскими государствами, не говоря уже о выходе за их пределы. Доктрина «русского мира» окончательно перечеркнула надежды на любые успешные интеграции с участием России.
В-четвертых, за эти годы проявилась вся мощь современных глобальных финансов, контроль за которыми по-прежнему находится в Вашингтоне (и отчасти в Брюсселе). В 1997 году международные финансовые институты санкционировали самые большие пакеты помощи в своей истории (выделенные только одной Южной Корее $55 млрд превосходили предшествующий самый крупный bailout — $48 млрд Мексике в 1994-м). Многие тогда говорили о «глобальной неустойчивости глобальных финансов». Однако эта неустойчивость не подтвердилась: чем дальше, тем больше становились финансовые вливания (в случае c Грецией в 2010–2012 годах они превысили $220 млрд, а два первые месяца финансового кризиса в США в 2008-м потребовали увеличить баланс ФРС на $1,45 трлн), но потрясения в реальном секторе экономики оказывались все менее значительными. Сегодня становится понятно: ведущие державы через механизмы управления эмиссией способны купировать практически любой кризис, если для этого окажется достаточно политической воли. Понятно и то, что развивающиеся страны пока не смогли сами выбраться ни из одного серьезного экономического испытания. Повторись азиатский кризис сегодня, роль Вашингтона в разруливании его последствий была бы схожей — несмотря на весь экономический рост на мировой периферии за эти годы.
Возникает вопрос: может ли этот кризис повториться? Традиционно говорится, что сейчас многое качественно изменилось: азиатские экономики накопили огромные финансовые резервы (их совокупный объем у Китая, Гонконга, Южной Кореи, Малайзии, Индонезии и Филиппин вырос за 20 лет с несколько менее чем $200 млрд до $4,14 трлн по итогам 2016 года), обладают профицитом платежного баланса, стали крупнейшими кредиторами США и т. д. Однако, на мой взгляд, не стоит забывать те факторы, которые стали триггерами азиатского кризиса, потому что многие из них присутствуют в регионе и сегодня, причем даже в больших масштабах.
Кризис начался летом 1997 года с коллапса на рынке недвижимости. Тогда в Бангкоке до 20% недвижимости было не распродано, а девелоперы в 1996 году заложили новых офисов больше, чем было сдано за предшествующие пять лет; цены на двухкомнатную квартиру в Сеуле превышали среднюю стоимость дома в Калифорнии. Сейчас в Китае не находит покупателей порой до четверти жилья, причем стоимость трехкомнатной квартиры в Шанхае составляет более $2 млн (при средней годовой зарплате китайца в $10 100). Обрушение рынка недвижимости в Китае может повлечь за собой суммарные убытки, превышающие $2 трлн, с ними крайне сложно будет совладать. Можно обратить внимание и на валютные проблемы. В канун кризиса, в 1995–1996 годах, цены на большинство товаров в Южной Корее в пересчете на доллары приблизились к американским, итогом кризиса стала девальвация вона более чем в четыре раза. Сегодня в том же Китае цены на промышленные товары повседневного спроса сопоставимы с американскими, а курс юаня остается стабильным. Девальвация китайской валюты неизбежна, если оценивать проблему с точки зрения поддержания конкурентоспособности, но как она отразится на глобальной экономике, сказать сейчас сложно. Наконец, относительно высокие цены на сырье, которые сейчас поддерживают на плаву ресурсные экономики от России и Саудовской Аравии до Нигерии и Венесуэлы, определяются уровнем потребления энергии и металлов в той же Азии и в случае неблагоприятного развития ситуации могут упасть не менее резко, чем в 1997–1998 годах.
Конечно, на каждом витке экономического роста принято полагать, что «ошибок прошлых мы уже не повторим», и это отчасти верно, так как вызовы всякий раз несколько отличаются от предыдущих. Однако, сталкиваясь с массой литературы о фантастическом взлете Китая, о наступившем «тихоокеанском столетии» и необходимости для всей мировой экономики «повернуться на восток», постоянно хочется вернуться и перечитать восторженный доклад Всемирного банка о восточноазиатском экономическом чуде, выпущенный всего за четыре года до того, как это чудо обернулось катастрофой.
- Страх и жадность на emerging markets: пора выходить из нирваны или на этот раз все по-другому?
- Нефтяные юани и борьба за китайский рынок: кому выгоден отказ от нефтедоллара