«Смерть — профессиональная травма летчика»: отрывок из нового романа Дмитрия Быкова «Истребитель»
В издательстве «Редакция Елены Шубиной» готовится к выходу новый роман писателя и поэта Дмитрия Быкова «Истребитель». Вот что о нем рассказал Forbes Life сам автор: «Это роман о том, как в 1937-1938 годах погибли один за другим в результате необъяснимых случайностей несколько любимцев Сталина, блестящих профессионалов. А еще один блестящий профессионал очень профессионально расчленил свою жену и почему-то уцелел. Но самое странное, что убитая им жена разъезжает по южному берегу Крыма и всем про себя рассказывает разное. Нет, решительно ничего нельзя понять в этом романе по краткому описанию. Давайте считать, что это роман про советскую вавилонскую башню, в обломках которой мы все сейчас живем».
С разрешения издательства Forbes Life публикует отрывок из первой главы «Прыжок»
Этого нельзя было понять, этого никто не ждал, и Бровману все вспоминалось его молящее, совершенно неузнаваемое лицо, когда на прощанье Порфирьев спросил: но ты придешь на следующий старт? Ясно было, что не дадут старта, что не видать ему больше темно-лилового неба, но что вот так… В некрологе, подписанном Кагановичем и десятком людей мельче, говорилось: перенапряжение, травма, нервный срыв. Белорусец отмалчивался, Семенов был совершенно смят. Помянуть собрались в Центросовете Осоавиахима на Суворовском. Поначалу пили молча, но постепенно разговорились и даже стали чокаться, хотя каждый второй тост пили за ушедших; но хватит похоронных настроений, сказал Ляпидевский, будем пить как за живых.
Не так часто собирались они теперь, летчики, полярники, капитаны, конструкторы, все, кого газеты давно объединяли словом «герои»: герои вышли на трибуну, героев встречали вожди… Они и составляли два верхних этажа могучей конструкции, похожей на пирамиду физкультурников, — как в легендах Древней Греции, раздел первый: боги и герои. Они были еще молоды, Порфирьев из старших, но в гробу выглядел юношей; оказывается, ему не было и тридцати семи, пушкинский возраст, действительно роковой. Давно миновали года их молодого энтузиазма — хотя какое давно? Пяти лет не прошло с эпопеи «Челюскина», семи — с открытия Люберецкого аэродрома, десяти — с полета Нобиле. Год шел за три. Теперь они больше руководили, чем летали, больше спорили на заседаниях, чем над картой; почти все к тридцати пяти поседели, соль с перцем, и если глаза еще, как принято было писать, блестели молодо, то чувствовалось за этим некое усилие, словно внутри приходилось включить лампочку. Нет, они не состарились, но время первой романтики миновало, и связывало их теперь только прошлое, хотя время для мемуаров, сказал Макаров, далеко еще, товарищи, не пришло. И все-таки они были словно присыпаны пеплом, потому что даже если ранняя смерть входит в привычный набор твоих рисков («Смерть — профессиональная травма летчика», — говорил Волчак с обычной своей рисовкой), часто хоронить товарищей — последнее дело; и это случалось с годами не реже, как можно было ожидать, а чаще. Об этом молчали, этого не понимали.
Встретились тут многие старые экипажи, с годами разлетевшиеся далеко и вместо былой дружбы иной раз выказывавшие почти неприязнь: у одних карьера сложилась триумфально, другие оказались оттерты. Им смешно было считаться наградами и званиями, а между тем считались, хотя каких-то пять лет назад счастьем для них было просто выжить и вернуться. Собрались, по молчаливому уговору, без жен, хотя Бровман знал — кому и знать, как не самому преданному хроникеру их побед, — что одни обзавелись молодыми подругами, других бросили прежние, устав ждать, а самыми счастливыми были третьи, кто так и остался с первыми женами, но таких было мало, хватило бы пальцев одной руки. Однако языки развязались, затеялся ликер «Полярный» из сгущенки и спирта, Кригер стал рассказывать о собственном воздухоплавательском опыте. Опьянение у него выражалось в том, что он начинал говорить особенно витиевато и гладко, в том же тоне, в каком писал свои «Записки о дрейфе».
— Было это, друзья, в то время, когда мощный воздушный флот Осоавиахима ютился весь в единственном ангаре в овраге близ деревни Мазилово, от которой осталось сегодня одно название района Мазилово-Фили. Дирижабль В-3, как вы, несомненно, помните, далеко не гигант: около трех в нем тысяч кубов, и только. В тридцать четвертом меня взяли в агитационный полет, разбрасывать брошюры о советском дирижаблестроении. Никаких рекордов не предполагалось, нам даже особым предписанием запретили какой-либо риск. Март месяц, сугробы совершенно исключительные…
— Снежно было, — подтвердил Гузеев.
— Вот, и товарищ капитан не даст соврать. И вот мы все разбросали, долетели до Волги — Волга, надо вам заметить, зимой и не Волга никакая, одна равнина, — и пришло время поворачивать назад, но встречный ветер был такой силы, что болтались мы в двухстах километрах от Москвы, а до базы добраться не могли и за два часа. Между тем смеркается. Видим вдруг россыпь огней, сверху необыкновенно уютных. Прикидываем, где можем быть, — батюшки, Переславль-Залесский! Снижаемся, но посадить дирижабль, как вы понимаете, задача не из простых. Надо инструктировать встречающих, а откуда им знать? Я радировал бы, да некому. А люди выбегают из домов, смотрят вверх — картина! Мы обеспечили им вечернее развлечение. Я постарался окоченевшими руками написать как можно более четкую записку с детальной инструкцией, мы сбросили ее с грузом и видим: подобрали. Нас несет на окраину города, туда помчался какой-то автомобиль, запалили костры, но мы на радостях рано сбросили гайдропы, они едва до земли достают. Двое как-то подпрыгнули, поймали один, тянут к земле, но тут — что бы вы думали? — попадаем в восходящий поток. А с земли, можете представить, один уцепился за гайдроп и не отрывается! Нас несет вверх, мы орем ему: прыгай! А он боится. Наконец разжал руки, полетел, смотрим — вроде живой. Но как только он оторвался, нас тотчас же понесло вверх с такой быстротой, что я и заметить не успел, как мы с пятисот ушли на тысячу семьсот, — ведь разорвет оболочку, представьте! Что делать? Рекорды в наши планы не входят! Моторы не заводятся, горючка, собственно, вся. Все уже поняли, что нужно нажимать на аварийный спуск, но командир медлит. Чего ждет? Высота два километра! Он дернул, наконец — в дирижабле открывается, вы знаете, такой треугольник, и начинает выходить газ. Мы снижаемся, я убираю антенну и прекращаю радиосвязь, но, сами понимаете, провисли тяги, и рули не действуют! Штурвал вообще делается лишней деталью. Сгрудились все на носу, потому что гондола за счет моторов встала на сорок пять градусов, но и мы всей тяжестью не могли выровнять машину, держались кто за что. Однако идем вниз, почти пикируем. И когда уже мысленно прикидываем, куда приземлимся, — вырастает перед нами огромный дом с башней, и прямо на эту башню нас несет. Не могу постигнуть, как я смекнул, — в такие минуты, вы знаете, сознание работает быстро, — но ухватился за трос руля направления меховыми рукавицами, всей тяжестью повис — и отклонил дирижабль от башни на два метра. Никогда больше смерть от меня в двух метрах не проходила! Но на этом злоключения не кончились: бывают уж такие полеты, что одно к одному. Впереди лес! Что такое падение дирижабля на зимний лес — это вы можете себе представить. Как бы мы нанизались на эти голые прутья — шашлык!
Все засмеялись. Ясно уже было, что если Кригер жив, значит все хорошо; конечно, где-то он привирал, но кто не привирал?
— Лес, по счастью, оказался еловый. Мы спустились, верхушки спружинили, но все равно, товарищи, потрясло нас знатно. Пока первые попрыгали из гондолы — дирижабль словно воспрянул и пошел было опять вверх, мы не успели закрепить гайдроп, и последним пришлось выпрыгивать уже метров с десяти. Переломы, скажем иначе, возможны весьма. Дирижабль упал потом на порядочном расстоянии, мы опасались взрыва, но обошлось. Места темные, два часа еще потом с фонарями добирались до жилья, и с тех пор, товарищи, никаких дирижаблей…
— Порфирьев сам понимал, что швах дело с дирижаблями, — сказал Ляпидевский.
— От Порфирьева девушка ушла, — сказал вдруг Храмцов. — За неделю до того полета. Сбежала.
— Что ж он молчал?!
— А что б ты сделал?
Жена Порфирьева не пошла на поминки, компания была мужская, и говорить можно было свободно.
— Он дома в последнее время и не жил почти. Все с ней. А она сбежала к кому поудачливей.
— То-то оно, — сказал Белорусец. — К нему только дочка приходила… Он говорил, что не хочет жене показываться в таком виде…
— Да куда ушла? К кому?
— Уехала с кем-то. Она сама с юга была, ну и уехала.
— Тебе он рассказал?
— Нет, он молчал. Он к жене тогда вернулся, но битое не склеишь.
— Ах, вот он, значит, почему…
Замолчали.
— А мне кажется, — робко вставил свое Бровман, — что причина, знаете… Ну, просто он слишком быстро жил. И это как шагреневая кожа. При такой саморастрате… он себя израсходовал, как топливо, просто у него сил не стало.
— От таких причин люди не стреляются, — тихо сказал Васильев. — Чрезвычайно хороший ты репортер, товарищ Бровман, но дурак.