«Десять жизней Мариам»: роман о женщине, которая дождалась отмены рабства
Нынче же Дарфи пристально следил, чтобы я никогда не забывала, что принадлежу Роберту Нэшу и живу на ферме. И что все зависит от него, Дарфи.
— Да будь ты хоть какая фу-ты ну-ты повитуха или лекарка, позарез нужная хозяину, — кричал он мне, — но для меня ты такая же полевая черномазая, как и все остальные. И будешь пахать в поле, коль прикажу.
И он приказывал, а я подчинялась. И работала до восхода до заката, а часто и до нового восхода, если меня звали к недужным. День проводила в поле, потом шла лечить чью-нибудь хворь, возвращалась в поле, ужинала, ковыляла принимать роды, а потом снова в поле. В маленькой прочной кровати, которую смастерил для меня Джеймс, спать доводилось нечасто: немало ночей я провела в кресле или на тюфяке, кинутом на пол рядом с рожающей женщиной или больным. Но для Дарфи это не имело никакого значения. На рассвете я практически приползала в свою хижину и почти сразу же отправлялась в поле. Как-то раз почти целый день провела, ухаживая за старым умирающим валлийцем, одним из арендаторов мастера Томаса. И в «Белые клены» вернулась, почитай, полумертвая.
Дарфи сразу отправил меня на табачные поля, тянувшиеся вдоль ручья, помогать со сбором урожая. В сезон мы только и делали, что днем и ночью собирали табак.
— Нет, ну неправ он, — проворчала Белянка Энни, протягивая мне чашку с водой и тряпку, чтобы обтереть лицо. Мы работали с рассвета. И я почти не чувствовала ни рук, ни ног, ни тела. — Тебе ж еще со стариком Лливелином всю ночь нянькаться.
Я выпила столько прохладной воды, сколько смогла проглотить, ее ласковая струя стекала по моему горлу и подбородку. Это было приятно. Вытерла лоб и вернула тряпку Энни.
— Ничего.
Она нахмурилась и снова сосредоточилась на работе. Щеки у нее покраснели от солнца, на носу, словно звезды на небе, высыпали коричневые пятнышки — их называли веснушками. Энни дали прозвище Белянка, потому что на ферме имелась еще одна Энни, но эта была самой светлокожей, почти такой же белой, как мастер Роберт, мастер Томас и хозяйка. Белянка Энни с ее золотисто-зелеными глазами и песочного цвета вьющимися волосами, убранными под туго завязанный платок, была очень симпатичной и кого-то мне напоминала. Джеймс объяснил кого. Оказывается, она — дочь старого мастера Нэша и сестра человека, который теперь ею распоряжался.
— Да какой с того толк. Бумагу мне ни в жисть никто не даст, — хмыкнула Энни, без устали борясь с жесткими листьями. — Роберт Нэш, Томас Нэш, старый мастер Томас — все гоняют меня в хвост и в гриву, как и тебя. И Роберт Нэш не раздумывая и меня продаст, и тебя, ежли захочет. Хоть я ему единственная сестра.
Стоял конец июля, и мы собирали тот жалкий табак, который смогли уродить бедные акры леса, принадлежащие мастеру Роберту. Листья нам достались мелкие и обесцвеченные: весна была дождливой, поля затопило, и почти все, что росло, сгнило. Дождевая вода стояла на скудной уставшей почве, ей просто некуда было деваться. Мои ноги, утопая по лодыжки, месили грязь, плотную и тяжелую.
— Дак ты пожалься, — не унималась Энни. — Мастеру Роберту. Он тебя слушает. Ты ж и госпоже легче делаешь, и других лечишь. Деньги ему приносишь, которых на этих полях не заработать. Пожалься, Мариам. Пока сама не захворала.
Я похлопала ее по плечу и пошла к следующей грядке.
— Сама же говоришь, Энни, какой с того толк: ни денег, ни бумаг мне не видать.
Я не хотела обращаться ни к мастеру Роберту, ни к госпоже, ни к кому-либо еще. Я так устала и так долго не высыпалась, что лучше всех понимала: вот вот упаду и могу больше не встать. Но лучше уж так, чем пожаловаться и получить последствия, с которыми непонятно, как справляться.
Дарфи заявился ко мне однажды поздно вечером, вскоре после того, как я добралась до дома. Следовал за мной, как тень, от хижины Айрис, где я ухаживала за ее мальчиком. Вошел в хижину, которую по-прежнему называли «хижина Мейси», как к себе домой и встал у притолоки, наблюдая, как я разбираю свою корзину.
— Ну до чего же занятая черномазая, — процедил он, прислонившись к дверному косяку и жуя соломинку.
— Чего тебе надо, Дарфи? — спросила я, не глядя в его темно- голубые глаза — прямо как у злой собаки. Других белых я всегда называла «мастер». Но только не его.
— Мастер Дарфи, — рявкнул он своим пронзительно-злым голосом.
— Чего ты хочешь?
Много чести называть его мастером. Я весь день провела в поле, потом ухаживала за мальчиком Айрис и другими детьми, которые почти всю ночь жаловались на боль в груди. А еще нужно сделать пластыри, натолочь горчичного зерна для припарок от этой напасти и настоять шалфея к следующему утру. Я уже едва держалась на ногах, а душа едва с телом не расставалась. Спать некогда, слишком много дел. И ни малейшего желания растабарывать с Дарфи, будь он хоть сто лет надзиратель.
Он дернул меня за руку, чуть не заломив ее. Я закусила губу, чтобы не заплакать. Только бы не выдать этому человеку своих мыслей.
— Я тобя выпорю, наглая девка, ты со мной непочтительна!
— Выпорешь? Только попробуй! Мастер Роберт не велел!
Дарфи еще крепче стиснул мне руку. Он знал, что я говорю правду, и эта мысль его грызла. Мастер Роберт и мастер Томас, оба дружно распорядились не наказывать меня, не бить кнутом и тому подобное, поскольку я для них слишком ценна своим умением лечить, принимать роды и прочее. Если кто и мог дать мне нагоняй, так только они сами или мистрис Роберт, и никто другой. Некоторые из здешних обитателей тоже злились на меня, бормотали злобно, завидев, словно я их чем-то обидела. Но Дарфи меня просто ненавидел. И рассчитывал, что я побоюсь перечить ему.
Но той ночью я слишком устала. Вырвала у него руку и цапнула утюг. Холодный. Но все одно железный и тяжелый. И помахала им.
— Чего тебе надо, Дарфи?
Он пристально посмотрел на меня, но отступил, подняв руки и впившись в мои глаза своими, грозно-синими.
— А ты заключи со мной сделку, африкская девчонка. Навроде соглашения.
Я покрепче ухватила утюг.
— Ты ж собя до могилы доведешь, и в полях работая, и с чужими хворями день и ночь копаясь, и за роженицами ухаживая, и все эти свои целебные зелья да отварами с мазями готовя.
Я промолчала, но подумала: «Что ты можешь мне сказать, ирландец, чего я не знаю сама?»
— А ведь я могу сделать твою жизнь куда как легче. — Он понизил голос и зашипел, словно кот: — Ты будь со мной… поласковей, глядишь, и выйдет тобе поблажечка: то в поле разрешу не ходить на рассвете, то еще как позволю отдохнуть от трудов. Кто со мной мил, — он ухмыльнулся, — тому завсегда послабление.
И не успела я и пальцем шевельнуть, как он схватил меня за руку, в которой был утюг. А другой погладил по щеке. Ощущение было, будто по лицу проползла мохнатая гусеница.
— Уж я об тобе знатно позабочусь.
— Нет.
— А у тобе и выбора-то нет. Роберт Нэш собирается подложить тобе к Хьюзу…
Хьюз? Смутные воспоминания о долговязом мужчине, его забавного цвета глазах, его зубной боли. Я запоминала людей по их болезням.
— Зачем?
Дарфи осклабился.
— Пустить на расплод. Как корову.
Сказать было нечего.
— Вот так, значить. Ты пилишься либо с Хьюзом, либо со мной.
У меня одновременно напряглись живот и рука с утюгом. Потом эта рука высвободилась из волчьей хватки ирландца и хрястнула утюгом ему по щеке. Он, шатаясь, с воем потащился вон, а мои губы растянулись в улыбке. Я знала, что потом меня за это выпорют. Но сейчас слишком устала, слишком была зла, чтобы переживать.
Дарфи развернулся и с маха ударил меня по лицу. Я пошатнулась. Но ему было больно, его мотнуло, щека у него кровоточила, глаза наполнились слезами, красная полоса на лице стала шире.
— Сука! Я тебя буду бить, пока… — прошипел он, пошатнувшись, затем расправил плечи, по-бычьи опустил голову и прыгнул вперед. В такой маленькой хижине отскакивать было просто некуда, и я умудрилась просто отклониться, но все же оказалась на расстоянии вытянутой руки.
— Тебе придется сначала меня убить! — крикнула я, пытаясь шевелить онемевшим носом и осторожно ощупывая щеку. Ждала, все крепче сжимая ручку утюга и учащенно дыша. Ждала, когда он снова бросится на меня. Ждала, когда поднимет руку, что бы либо проломить ему этой железякой голову, либо умереть в бесплодной попытке. Ждала, что он меня схватит, ждала…
Но Дарфи вдруг замер и уставился на меня. Лицо у него уже не было таким розовым, как у многих здесь, а поблекло, посерело. И он медленно попятился, не спуская с меня глаз, словно с опаской прикидывая, что я сделаю. А после прорычал грубым и низким голосом:
— Кайлех , кайлех… (гэл. колдунья, ведьма. — Прим. пер.) — Дарфи осенил себя Иисусовым крестом и, спотыкаясь, вышел в открытую дверь, продолжая глядеть на меня через плечо глазами, пылавшими яростью и страхом.
Я стояла неподвижно, открыв рот, утюг в руке так отяжелел, что вот-вот выпадет. Мне казалось, ирландец просто собирается с силами, копит ярость, чтобы вернуться и избить меня или того хуже. Но он, ругаясь, побрел сквозь ночь. Медленно я поставила утюг обратно в очаг, схватила шаткий стул и придвинула к двери. Потом ноги у меня подкосились, я рухнула на пол, силы вытекали из тела, как вода из насоса.
Проснулась я еще до рассвета, села на кровати, сердце билось так, словно собиралось выпрыгнуть из груди, словно Дарфи все еще был здесь. Его-то не было. Но остался образ: широко распахнутые глаза, безвольно разинутый рот, помертвевшее лицо, посеревшая кожа. Я прокляла его, пригрозила держаться подальше. Дарфи назвал меня «кайлех», что бы это ни значило, сделал оберегающий жест, защищая себя от моей злой воли, и ушел. С чего вдруг… и тут я поняла.
Едва проснувшись или начиная дремать, прежде чем моими мыслями завладеют духи сна, я думаю на языке родителей, на языке, которым в последний раз говорила с Джери. И когда я тревожусь или злюсь, именно эти слова приходят ко мне раньше всех остальных, раньше английского или аканского, раньше фонского, раньше португальского. В ту ночь я прокляла ирландца именно этими словами, словами своего родного языка, первыми словами своей жизни. Это был первый раз за долгое время, когда я произнесла их вслух. Но не в последний.