«Заперта в теле, на которое больше не могу положиться»: книга об опыте борьбы с раком
Мама не переживает. Все повторяет, что сейчас рак лечится еще успешнее, чем когда болела она сама. У нее рак выявляли два раза, удалили обе груди, подвергали лучевой терапии. Пять лет мама принимала антиэстрогены. С этим раком груди вечно преувеличивают, говорит она. Якобы это так ужасно — лишиться груди, это как утратить свою женственность или стать калекой. Некоторые женщины просто зациклены на груди. На мой взгляд, это смешно. Например, я никогда не думаю о том, что у меня ее больше нет.
Мы обсуждали это и раньше, и я всегда соглашалась. Женщины бывают зациклены на груди так же, как некоторые мужчины. Порой доходит до смешного, но тем не менее любая ампутация — это серьезно. Если бы мне пришлось выбирать между ногой и грудью, выбор был бы очевиден, но сейчас речь идет не о ценности груди как таковой, а о том, насколько опасно само заболевание.
Хотя тебе тогда было пятьдесят восемь и шестьдесят три, вяло возражаю я. Да, это правда. Зато ты замужем, говорит она. Да и не факт, что у тебя что-то найдут. Они всегда берут анализы для перестраховки.
Баранина, картошка. Я сижу на кухонном диванчике, на детском месте, где мы обычно теснились с двоюродными братьями и сестрами. Бабушка подавала всем кашу с черникой, а мне — просто замороженную чернику с сахаром и молоком. Потому что я не любила кашу. Кровяные блинчики с топленым маслом и брусничным вареньем. Мне необходимо проститься с ними. С папой, с бабушкой. Я сижу и верчусь, чертовы седалищные бугры, тяжесть тела пронзает скелет, прямо сквозь тонкую поролоновую подушку, обитую тканью. И между лопатками, там, где один позвонок выпирает, это надпочечники так болят? Или поджелудочная? «Я так не нервничала, — говорит мама. — Когда мне выдавали результаты, я шла всю дорогу пешком, до больницы и обратно. Тогда опухоль распространилась даже на лимфоузлы. Единственный раз, когда мне стало страшно — это когда делали рентген скелета, помню, я не на шутку волновалась, ведь если затронут скелет, значит…»
Пожалуйста, прошу я, мы можем поговорить о чем-нибудь другом?
***
Отвезли детей в школу. Снова зеленая комната ожидания. Ледяная газированная вода из автомата, ничего не помогает, во рту сухо и липко одновременно. «Кристина Кемпе», — говорит доктор. С ней медсестра. Кажется, они приходят за мной вдвоем? Уже тогда я все знала. Теперь я утратила девичью фамилию, лишилась своей «Сандберг». В качестве пациентки я буду зваться просто «Кемпе». Мне хочется возразить, сказать, что никогда не называю себя Кристиной Кемпе. Только Сандберг-Кемпе или Сандберг.
Матс заходит со мной в кабинет, доктора зовут Аннели Блад. Мы с Матсом сидим рядышком, но меня не покидает ощущение, что я заперта в своем теле и до мужа никак не дотянуться. У него сосредоточенное выражение лица, и в то же время он открыт и уязвим — но у меня нет сил утешать, успокаивать его.
Сегодня у меня для вас плохие новости, говорит она. У вас три злокачественные опухоли — и показывает на схематичном рисунке, где именно они находятся. Самая маленькая диаметром один сантиметр, самая большая — пять. Опухоли разнородные. Тип HER-2, гормонозависимые.
Я киваю. Она спрашивает, успела ли я прочитать что-то об этом в Интернете, раз так спокойно воспринимаю информацию. Я отвечаю, что сразу поняла — это рак. Кажется, она сразу предлагает начать с проверки лимфоузлов, чтобы посмотреть, распространились ли опухоли. Это операция, требующая наркоза, но потом можно сразу ехать домой. И еще надо сделать рентген брюшной полости, легких и скелета, чтобы подтвердить или опровергнуть наличие метастазов. В печени, легких, костях. Затем — принимать химиопрепараты, шесть курсов в высоких дозах, и поскольку опухоль такая большая, придется полностью удалить грудь.
У вас ведь грудь не очень большая, говорит она, осмотрев меня и измерив опухоль. Я думаю: «Да что вы говорите», — но не произношу этого вслух. «Вряд ли получится сразу сделать реконструкцию. Мы обычно начинаем с химиотерапии, чтобы проверить эффективность и облегчить ход операции. А если сначала прооперировать, мы не будем знать, какой ответ у организма на химию. Вдруг какой-то препарат не действует? У вас выпадут волосы, все. Вам предстоит полгода тяжелого лечения».
«У вас есть дети? Вы больше не планируете детей? — спрашивает она. — А то можно заморозить яйцеклетки, потому что овуляция, скорее всего, прекратится. Единственное, что вы можете сделать для детей, — пройти полугодовое интенсивное лечение». Для детей? О чем это она? Я что, умру, и они останутся без меня? Матс спрашивает, какие риски дает химиотерапия. «Ну, возможно заражение крови», — отвечает Аннели. Молчи, Матс. Я не осмеливаюсь сказать, что боюсь умереть и оставить детей. И Матса. Но больше детей. Мне наплевать на волосы и на грудь, лишь бы я осталась жива. Отрежьте и вторую грудь, раз уж все равно оперируете. Но дети еще такие маленькие. Самый уязвимый возраст. Им только исполнилось десять и двенадцать. Именно сейчас смерть кажется им реальной, как никогда. Они только что похоронили дедушку. Мамы не должны умирать. Спрашиваю, может ли человек чувствовать, насколько распространилась опухоль. «Нет, только если затронут скелет», — отвечает она. В печени и легких ничего почувствовать нельзя. Спина, копчик, лопатки, шея, кости таза. Но это мы сейчас посмотрим. «Я пропустила маммографию в октябре», — говорю я, не было времени… Тогда бы мы еще ничего не увидели, возражает она, значит, опухоль выросла на пять сантиметров с октября 2015 года, как же быстро она растет. Она говорит, что я ничего не могла сделать, мне просто не повезло. Она спрашивает, кем я работаю. Я рассказываю, что много езжу с лекциями. Она может выписать мне больничный — на все время ожидания операции. «Теперь перед вами задача далеко не интеллектуальная, — говорит она. — Это совершенно другое».
«Если будут возникать вопросы, звоните. Вам сейчас нужно о многом подумать. Лина расскажет вам подробнее о химиотерапии». Я благодарю ее. Кажется, даже повторяю «спасибо» несколько раз.
Медсестра по имени Лина шутит, она спокойна и дружелюбна. Мы говорим о детях, она сообщает, что в наше время люди далеко не всегда мучаются от тошноты и рвоты в период химиотерапии, но есть другие проблемы. Например, волдыри, грибок и кровоточащие язвочки во рту — побочные эффекты снижения иммунитета. Диарея. Сверхчувствительность слизистых. Да, и выпадение волос, конечно. Могут слоиться ногти. Мышечные боли, скованность движений. Изменения вкуса. Лучше подобрать парик прямо сейчас, пока волосы еще на месте. Они обычно выпадают сразу после первого курса. Ресницы и брови держатся чуть дольше, чем волосы на голове. Некоторые пациенты продолжают работать на протяжении всего лечения, другие берут больничный. Проще тем, кто может работать из дома, ведь иммунитет будет сильно снижен, а то и вовсе убит. Сеансы химиотерапии проводятся раз в три недели. С первых же дней придется для профилактики принимать лекарство против тошноты.
Матса я тоже не хочу покидать. И маму, и Грету, и друзей. И все-таки между взрослыми и детьми колоссальная разница. Если я умру, а Матс останется, я буду знать, что мы прожили насыщенную интересную жизнь вместе. Цена, которую мы платим за большую любовь, — неминуемое расставание. Смерть. Но как он будет без меня? Если я умру, он останется один с детьми. С их горем. Если опухоль распространилась, я ничего не могу поделать, только пройти предложенный курс лечения.
Я говорю детям, что у меня опухоли, но они знают, что у бабули тоже был рак груди, и она выздоровела. Мне предстоит химиотерапия, выпадут все волосы. Кажется, тогда это и началось: Эстрид плачет каждый вечер и просит пообещать, что я буду жить. А Эльса закрывается в своей комнате. Я распределяю суточную дозу «Альведона», без него я вообще не могу спать из-за адской боли во всем теле, в голове, в животе. Я продолжаю таскаться на прогулки. Когда просто иду, ужасно болят ноги, а когда поднимаюсь в горку, сердце бешено колотится в груди — а вдруг я упаду, потеряю сознание?
Я отменяю рабочие встречи, одну за другой. Пишу, что у меня рак. Не хочу ничего скрывать, чтобы меня не начали упрашивать, приходится говорить твердое «нет, не получится». Никакой книжной ярмарки. Никаких семинаров. Никаких библиотек. Я не приду. Из всех запланированных на осень мероприятий оставляю только Джамайку Кинкейд на Стокгольмском литературном фестивале. На самом деле хочу отменить и ее, ведь встречаться придется сразу после третьей химии и я наверняка буду паршиво себя чувствовать, но Матс говорит, что это глупо, что я потом буду жалеть. «Я помогу тебе». Я хочу сделать это с ним вместе. Если мне станет совсем плохо, Матс сделает это сам. Мне необходимо, чтобы он был рядом. В конце концов, это он открыл для меня Джамайку Кинкейд.
Я оказалась заперта в теле, на которое больше не могу положиться. В таком беззащитном теле. Дырявом, как решето. И выбраться из него я не могу. Так же, как не могу его игнорировать, махнуть рукой. Мне не вырваться, так что я должна попытаться выжить. Болезнь превратила меня в биологический организм, но я никак не могу понять, что именно от меня требуется.
Так хочется снова писать. Было бы слишком высокомерно утверждать, что критические заметки, статьи, эссе — это не литература. Еще какая, в высшей степени литература. Но это не писательская деятельность как свободная игра, где я сама могу устанавливать правила. Это не моя вселенная, не мое прибежище. Другие тексты выполняют определенные обязанности, они заданы извне. В личной, художественной, биографической литературе обязанность только одна — быть правдивой по отношению к тексту. Открыться ему. Стать податливой. Но после Май мне это не удается.