Тайна королевского приюта: как секреты из прошлого родителей влияют на жизнь их детей
Я держала в руках письма Лены; бумага была тонкой и хрупкой от возраста, с листками разного цвета, от голубого до выцветшего желтовато-белого, как будто она пользовалась любой бумагой, какую могла найти. В рукописи моей матери не упоминалось об этих письмах, и, когда я разобрала документы, у меня сложилось впечатление, что, скорее всего, она никогда не видела их.
В 1977 году, когда мне было одиннадцать лет, мать отправилась в Лондон для просмотра собственных архивных документов. Она совершила путешествие, сходное с моим, в попытке понять прошлое и его воздействие на настоящее. У меня не осталось детских воспоминаний о ее путешествии, и мне определенно не рассказывали о его цели. Время от времени мои родители совершали зарубежные поездки, оставляя нас с сестрой в обществе нянь. Полагаю, у матери были большие надежды, но ее визит в Лондон оказался менее плодотворным, чем мой.
По прибытии ей объяснили, что правила конфиденциальности не позволяют ей увидеть собственные архивные записи. «Мне сказали, что они хранятся в лондонском Столичном архиве и я не смогу увидеть их, пока мне не исполнится 110 лет! Это было подозрительно похоже на отказ, — написала она.
Когда-то возрастной предел составлял 100 лет, но один из бывших найденышей имел наглость дожить до 109 лет. Поскольку я была не уверена, что протяну так долго, то была вынуждена согласиться на альтернативу: резюме моего личного досье, составленное по усмотрению «социального работника» из семейного отдела учреждения Корама». Не знаю, что находилось в том резюме, но ирония моей матери не вызывает сомнений. Правила, помешавшие ей увидеть свое досье, действуют и поныне в целях защиты личности родственников, которые могут быть еще живы. Нелепая ирония судьбы, воспрепятствовавшая моей матери, могла заключаться в том обстоятельстве, что она все еще находилась среди живых.
Мне разрешили просмотреть архивные материалы лишь после того, как я предоставила доказательства, что все люди, упомянутые в этих материалах, уже умерли. Прошение, в котором Лена описала свои отчаянные обстоятельства, отчеты и записи бесед с ее пастором, доктором и братом, раскрывавшие их давление на нее с целью отдать ребенка на воспитание, десятки писем, в которых она задавала вопросы о своей малышке... Теперь я полагаю, что моя мать так и не увидела всего этого.
Когда я перебирала бабушкины письма, то ощущала ее любовь к своему ребенку в каждом изгибе и росчерке ее резкого, некрасивого, а иногда неразборчивого почерка. Оставалось лишь гадать о том, было бы все иначе для Дороти, если бы она знала об их существовании. Знание о письмах не помешало бы приемной матери критиковать Дороти, мисс Райт — запирать ее в чулане, а мисс Вудворд — избивать ее тростью. Но, возможно, знание о том, что кто-то во внешнем мире любит девочку, приносило бы Дороти некоторое утешение, когда она сворачивалась по ночам в своей постели или в углу чулана, испуганная и одинокая. Ей пришлось искать утешение где-то еще и заплатить за это высокую цену.
У моей матери не было друзей в зрелом возрасте — во всяком случае таких, о которых мне было бы что-то известно. Время от времени приходило письмо с европейским штемпелем от ее «друга из Европы». Но соседи не заходили к нам на чай, и ее подруги не звонили с предложениями шопинг-туров. Иногда она упоминала имя женщины и называла ее «подругой», но я редко слышала одно и то же имя дважды. Порой я спрашивала отца, что случилось и куда пропала очередная «подруга». Он всегда отвечал расплывчато: «Ты же знаешь свою маму».
Я узнала, что такая изоляция от общества соответствует психологическому профилю ребенка, выросшего при отсутствии ранних привязанностей. Исследователи Лондонского университета, которые опрашивали взрослых людей, выросших в госпитале, повторяли многое, что уже было известно из повседневной жизни найденышей: строгие правила, жесткая дисциплина, подготовка детей к домашней службе. Но во время своих бесед исследователи также выяснили нечто удивительное. С учетом отгороженности детей от внешнего мира и эмоциональной изоляции от взрослых, которые ухаживали заними и воспитывали их, исследователи ожидали, что между детьми будут возникать дружеские связи как некое средство защиты от ужасов повседневной жизни госпиталя. Но близкая дружба была скорее исключением, чем правилом.
Регламентированная обстановка отдавала приоритет групповым занятиям и оставляла мало времени на формирование личных связей. Но исследователи особо подчеркивали монотонность и неизменность ежедневных занятий как основную причину, из-за который дети не устанавливали прочные связи друг с другом. Бывший найденыш, семидесятипятилетний мужчина, который потом служил в армии, отмечал, что «как ни странно, между нами не было близкой дружбы. Это было забавно, поскольку мы всё знали друг о друге. Но мы все делали одно и то же. Не было никакого интереса, не о чем было толком поговорить друг с другом».
Другой бывший найденыш, которому во время интервью было девяносто лет, вспоминал, что ему всегда хотелось иметь близкого друга, «но не имело особенного смысла заводить дружбу с теми, кого все равно заберут отсюда, и мы больше не увидимся».
В то время как исследование Лондонского университета соотносило отсутствие дружбы с монотонностью детской жизни, исследование британского детского психиатра Джона Боулби дало более последовательное и актуальное объяснение причин, в силу которых воспитанники институциональных учреждений испытывают трудности в формировании привязанности к другим людям.
Его новаторские выводы обеспечили бесценные откровения о работе человеческого разума и заложили основу для кардинальных изменений, которые привели к тому, что госпиталь для брошенных детей в конце концов раскрыл свои двери в 1954 году.
Для Боулби формирование (или отсутствие) привязанностей в раннем возрасте влияет на способность человека строить здоровые и полноценные отношения в течение всей дальнейшей жизни. Логика, стоящая за этим утверждением, проста и убедительна: ранние привязанности основаны на потребности в выживании. Для младенца и маленького ребенка близость к матери в буквальном смысле является вопросом жизни и смерти. Отсутствие главного опекуна означает отсутствие крова и еды. Но последствия этой биологически необходимой привязанности распространяются гораздо дальше. По словам Боулби, если ребенок имеет надежного и постоянного опекуна, то мир кажется ему стабильным, и ребенок может свободно развивать свои способности. Без этого ощущения надежности и поддержки ребенок не сможет научиться доверять другим или формировать здоровые отношения.
Гарри Харлоу, известный своими экспериментами о последствиях одиночного заключения для обезьян, попытался воспроизвести выводы так называемой теории привязанности Боулби, забирая обезьян у их матерей после родов. Он искал ответ на вопрос: можно ли вырастить здорового ребенка без любви? В одном из первых экспериментов новорожденных обезьян отбирали у матерей через несколько часов после их рождения. Их тщательно выкармливали, они были здоровы «и, без сомнения, не страдали от кишечных недугов», как писал Харлоу, но во многих других отношениях они были «совсем не свободными». Они сидели и раскачивались, глядя в пространство, и сосали большие пальцы. В обществе других обезьян своего возраста они предпочитали смотреть в пол, а не общаться со сверстниками. В другом из его экспериментов обезьянам ограничивали свободу передвижения, но предоставляли выбор между «матерью» — деревянным цилиндром, обмотанным махровой тканью, — и проволочной сеткой со встроенной бутылкой, имитировавшей грудное вскармливание. Обезьяны проводили гораздо больше времени, обнимая своих махровых «матерей», чем у проволочной сетки, откуда они получали жизненно необходимое питание.
Эксперименты Харлоу показали, что потребность в любви и ласке превосходит потребность в пище. Без ухода и безопасности в раннем детстве способность формировать здоровую и полноценную привязанность оказывается безвозвратно нарушенной.
Читая об экспериментах Харлоу, я не могла не задаваться вопросом, соответствовали ли мои отношения с матерью обнаруженной им закономерности. Мать никогда не поднимала на меня руку — во всяком случае физически — и дисциплинированно ухаживала за мной. Я получила превосходное образование и не испытывала недостатка в материальных благах. И когда я прилежно проверяла мысленный список несправедливостей, совершенных моей матерью, то интуитивно понимала, что вовсе не расколотый кофейный столик или вдребезги разбитый о стену кукольный домик непоправимо разорвал нашу привязанность друг к другу. Несмотря на их ненормальность, эти события не объясняли, почему я шарахалась от материнского прикосновения и даже прикосновение ее руки к моей казалось мне невыносимым. С новым пониманием о детской привязанности и о том, как отсутствие прикосновений может формировать детское мировоззрение, казалось более чем вероятным, что судьба наших отношений была предрешена в первые месяцы после моего рождения, до начала формирования осознанных воспоминаний. Вероятно, моя мать, сама в детстве не получавшая никакой любви, не могла обнимать и баюкать собственную новорожденную дочь.
Неудивительно, что найденыши, воспитанные в недоверии и лишенные основного инстинкта связи с себе подобными, не искали утешения друг в друге. Но, как я узнала из материнской рукописи, их постоянная скученность привела к созданию чего-то исключительного: особого языка, который позволял им хранить секреты от членов персонала и время от времени избегать наказания. К примеру, «Скит!» означало: «Быстро! Кто-то идет сюда. Немедленно прекращай свое занятие!» «Косить» означало «притворяться», а «глишить» — с нетерпением ожидать чего-то. Но чаще слова тайного языка отражали изоляцию детей и культуру наказаний, существовавшую среди девочек. «Монашка» означало «несчастная, жалкая», а «дыбиться» означало «делиться едой с хулиганкой».
Девочки пользовались и другим термином — «Ковентри», — который привел к одному из самых болезненных испытаний Дороти за время ее пребывания в госпитале. Быть «помещенным в Ковентри» означало, что никто из других детей не будет разговаривать с тобой несколько дней, неделю или даже дольше. Дороти так и не узнала, почему одна из старших девочек поместила ее в «Ковентри», но это была одна из худших переделок, в которые она попадала. В течение недели никто не смотрел на нее и не разговаривал с ней в драгоценные свободные моменты между уроками или трапезами, когда девочкам обычно дозволялось свободно общаться друг с другом.
После насилия от мисс Вудворд это было мое самое болезненное эмоциональное переживание в школе. Это было опустошительно. С того момента, как я просыпалась, душевная боль весь день не покидала меня.
Ощущая, что нужно что-то сделать ради того, чтобы прервать агонию одиночества, она выбрала сделку, воспользовавшись единственной валютой, которую имела. Один за другим она раздала сверстницам все подарки, полученные от настоящей матери, которые были ее самым драгоценным имуществом. Она отдала игрушку, куклу, брошки и даже шкатулку из слоновой кости с рубинами, сверкавшими при свете дня. Хотя подарки покинули ее, она помнила о них до конца своей жизни.