Психопаты в доме священника: отрывок из романа букеровской финалистки Патриции Локвуд
— Прежде чем позволить твоему отцу стать священником,— говорит мама,— они заставили меня сдать специальный тест — хотели убедиться, что я не психопатка. Вы же понимаете, у священника не может быть жены-психопатки, это навлечет позор.
Она ставит передо мной кружку, до краев полную чая, и орет: «ГОРЯЧО!» Потом ставит другую перед моим мужем Джейсоном и опять орет: «ОСТОРОЖНО, ГОРЯЧО!» А затем усаживается во главе стола и смотрит на нас, лучась чистым материнским счастьем и желанием поведать нам возмутительную историю о том, как кто-то посмел усомниться в ее душевном здоровье.
Мы сидим в столовой отцовского приходского дома в Канзасе. Совсем недавно я вернулась сюда после двенадцатилетней разлуки с родителями. Джейсон сидит рядом, прижимаясь к моему плечу своим — успокаивает и морально поддерживает, а сам изо всех сил старается не смотреть на распятие, висящее на противоположной стене. По распятию бегут существительные, словно вырванные из стиха: «кровь», «плоть», «кость». У нас с Джейсоном ни гроша в кармане и силы совсем на исходе, и поэтому, следуя великой традиции человечества, мы решили отдать себя на милость церкви, которая в моем случае приняла на редкость патриархальную форму. Она ходит, дышит, ругается и называет меня Чуточкой. А в настоящее время измывается над гитарой в комнате наверху, через коридор от спальни, где мы с мужем проведем наше обозримое будущее. В окне, выходящем на восток, я вижу ту же мрачную и строгую геометрию зданий, которая стискивала меня на протяжении всего детства: закрытую школу, запертый спортзал, площадки и острые шпили места всеобщего преклонения, стремительно взлетающие в ночное небо.
— Ну да. Кому захочется... навлечь позор... на Католическую церковь,— говорит Джейсон с почти восхитительной дипломатичностью, а потом выразительно дует на раскаленный чай.
— Это точно, — кивает мама. — Они пришли к нам домой, потому что психопаты чаще всего психопатят именно у себя дома, за закрытыми дверями. В ловушку меня хотели загнать, вот как. И вопросики все эти с собой притащили. Спрашивали меня: «Вы когда-нибудь испытывали угрызения совести за убийство? Какие наркотики нравятся вам больше всего? Когда с вами разговаривает ваша собака, о чем она обычно говорит? Сколько раз вам хотелось наложить на себя руки?» А когда я сказала, что мне ничего подобного никогда не хотелось — не поверили! Ну с какой стати мне хотеть наложить на себя руки? Я люблю жизнь!
Она с неожиданной яростью мешает ложкой в чашке с узором из розовых бутончиков, охваченная внезапным желанием вернуться назад во времени и наподдать им.
— Они так много говорили, и все время с этими подвывертами и двойным дном, да так, что я в конец растерялась! «Возвращайтесь со своими тестами, когда вопросы будут на английском!» — вот как я им сказала, и выставила их за дверь!
— Удивляюсь, как ты вообще его сдала, — говорю я. — Судя по твоему рассказу, тебе должны были дать очень неважную характеристику, а если честно — то и вообще «неуд» влепить.
— Я просто перехитрила этот их тест, — говорит она, значительно вскидывая указательный палец и игриво касаясь кончика моего носа. — Точно так же я получила самую высокую оценку, когда сдавала АОТ! Самую высокую за всю его историю!
— Не знала, что ты сдавала АОТ.
— Аппетито-оценочный Тест, — уточняет она звенящим голосом. — Они сказали, что в жизни не видели ничего подобного.
— Зачем вешать такое на стену, — шепчет Джейсон, глядя мимо нас на окровавленное распятие, завороженный видом запекшейся крови. — Зачем вешать такое в комнате, где едят? Выглядит как орущий антрекот.
— Тебя они тоже проверяли, — продолжает матушка. — Тоже хотели узнать, не психопатка ли ты. Но ты была еще маленькой, и ничего еще не проступило, слава тебе Господи.
— А вот твой отец наверняка получил бы «неуд», — говорит Джейсон, находя вопросы теста в интернете и жестом призывая нас к тишине. — Вот, послушайте.
Я был(а) проблемным ребенком.
Да
Нет
Я не могу сказать про себя, что я застенчивый или неуверенный человек; я высказываю свои мысли с уверенностью.
Да
Нет
Я не горжусь и не гордился(лась) бы тем, что мне удалось избежать наказания за совершенное мной преступление.
Да Нет
Прямо слышу, как отец начинает протестовать: ну а кто не гордился бы, что ему удалось улизнуть от наказания? И кто из нас не был проблемным ребенком?
Когда собака пытается с вами пообщаться, разве она не пытается сказать вам, что вы — лучше всех? Мама не помнит, сдавал ли отец такой тест, но даже если и да, то к нему наверняка в последний момент снизошел Иисус и заполнил анкету за него, потому что отцу все-таки позволили стать священником, и в церковные двери он входил свободно, с высоко поднятой головой и в полном психическом здравии, пока его психически здоровая жена и психически здоровые дети в полном здравом уме наблюдали за ним со скамьи.
Джейсон в это время листает список вопросов, и чем ниже спускается, тем больший ужас проступает на его лице. Когда он читает вопрос «Я часто заставляю других платить за меня: да/нет» — хватается за сердце.
— Да мы же все психопаты, — скорбно стонет он. — Мы даже сейчас, сидя в этом приходе, в доме твоего отца, ведем себя как психопаты.
— А я вам говорила! Именно дома все это и происходит! — говорит матушка.
Мы забираем чай в гостиную и рассаживаемся на диване — вместе посмотреть семейные фотографии. Их целые сотни, и почти все они ужасны, за исключением тех, на которых запечатлены закаты над морской гладью или пляжи, усыпанные измельченными в крошку ракушками. На одном из снимков моя матушка одета в футболку с кроликом из «Плейбоя», которую мой отец подарил ей на двадцать второй день рождения — еще до того, как обрел Бога. Она в библиотеке, волосы у нее длинные, цвета сердолика, она улыбается и позирует на фоне полок с энциклопедиями в красно-золотом переплете. А вот мой отец на пятинедельных «библейских археологических раскопках», на нем белые шорты, а кожа у него цвета мокрого песка. Он ищет двери в Первый Храм. Вот он стоит на том месте, где стадо визжащих бесовских свиней было загнано в Галилейское море.
— Может, папу позовем, пусть спустится? — спрашиваю я, хотя отец никогда не находил нашу семейную сагу такой же захватывающей, как все мы. Один раз, когда мы вместе с ним смотрели слайды с тех самых раскопок, он каким-то образом умудрился вспомнить точные географические координаты в Святой Земле и в подробностях описать каждый камень, который встретился ему на раскопках, но когда появился слайд с ребенком, он понятия не имел, который это из пятерых его детей.
Ну да, а вот и мое фото — я похожа на слизнячка, пускаю слюнки. Похоже, рот я научилась закрывать, только когда научилась говорить.
— Ты была таким ребенком, которого можно было положить на покрывало, уйти на три часа, вернуться — а он и не пошевелился, — одобрительно говорит мама. — Вот тогда-то я и поняла, что ты у меня настоящий мыслитель.
А вот снимок, на котором меня держат руки в черных рукавах, а над головой у меня парит белый прямоугольный воротничок — но не как нимб, а, скорее, как первая страничка новенькой тетради. А вот мой отец в ужасающем, тесном матросском костюме. А вот он — Дракула-пролайфер. А вот он в плавках на берегу живописного озера, лежит между двумя барханами, похожими на ягодицы.
— Из крайности в крайность, верно? — замечает Джейсон. — Он вечно либо голый, либо в рясе до пола.
На следующем фото отец сидит на хромированном мотоцикле с вишневыми вставками и подпирает собой мою мягкую и как будто бескостную фигурку в пижаме. Мои глаза полны непролитых слез, потому что я в этот момент думаю о несчастных случаях, авариях и прочих опасностях, которые неизбежно с тобой произойдут, если начнешь гонять на этой рычащей штуке. А вот отец лежит на спине и делает вид, что хочет откусить мне щечки, ушки и ручки. Отец загорает полулежа, раскинув ноги, а у него на коленях резвятся щенки терьера.
— Скажите мне, что на нем тут есть одежда! — умоляюще восклицает мой муж.
— Трусы, — отвечает матушка, склонив голову набок и чуть прищурившись. — Одни трусы.
— Вот отсюда ты и произошла, — говорит он, указывая на белый треугольник в центре шерстяного собачьего урагана. — Во-от отсюда.
Я закрываю глаза, пытаясь это развидеть. Мне приятнее думать, что я порождена силой мысли, что я зародилась у него в голове и нигде больше.
А на следующем фото мой отец стоит перед алтарем в девственно-белой рясе, готовый принять незримое благословение и войти в ту жизнь, свидетельницей которой я была, во всей ее странности, невозможности и явных противоречиях. Католическим священникам по определению не разрешается вступать в брак, но моему отцу каким-то образом удалось обойти все эти ограничения и, несмотря ни на что, получить свой воротничок. Он стал для меня исключением из правил еще до того, как я вообще поняла, что такое правила. Лазейкой в образе человека, через которую я и проскочила в этот мир.
— Вы только посмотрите на него, — бормочет Джейсон с почти благоговейным трепетом в голосе и отчаянной попыткой понять — во взгляде. Но вера и отец преподали один урок: уметь жить в окружении загадок и тайн — и любить такую жизнь.
Бывают люди настолько неординарные, что их очень трудно представить младенцами, в подгузниках, нескольких дней отроду, но мне почему-то всегда было очень легко представлять отца ребенком — так и видела, как он вальяжно лежит на спине среди свежих простыней, покуривает толстенную сигару, празднуя собственное появление на свет, а затем с шиком гасит эту сигару о нос своего первого плюшевого мишки.
Он явно страдал (а может, и наоборот) от врожденного озорства. И был либо любимым ребенком, либо человеком, который везде и всюду утверждает, что это так, хотя на самом деле — нет. Даже на самых ранних детских фотографиях отец улыбается, как мультяшный злодей, потирающий ручки, словно мгновение назад фотограф, делавший этот снимок, на глазах у него ухнул в люк. Его волосы, темные и вьющиеся, змеились кверху, точно дым от незаконного костра. Он был одновременно и херувимом, и чертенком — в возмутительно коротких штанишках. Близорукость, которую почему-то унаследовала только я, проявилась уже тогда и вынудила его носить очки с линзами толще, чем стекла в автомобиле Папы Римского. Движимый своими хотелками, непомерными даже в детстве, он, бывало, прокрадывался на коктейльные вечеринки своей матери, объедал все креветки с серебряных блюд и с хихиканием уносился прочь. А бабушка потрясала ему вслед розовой лапкой, в которой обычно держала бокальчик джина с тоником, и пыталась поймать шалунишку, но штука в том, что моего отца поймать было невозможно. Он всегда был сама внезапность.
Вместо того, чтобы любить поезда, как это делали более приличные и хорошие мальчики, он приходил в восторг от бетономешалок, чья работа заключалась лишь в постоянном и стабильном вращении и перемешивании.
Уверена, ему не давало покоя устройство нашего мира. И что он потянулся к раю лишь потому, что под небом Цинциннати было невозможно тянуться к аду. Прошло совсем немного времени, и он превратился в ухмыляющегося подростка-атеиста, чьей религией были рок-н-ролл, обтягивающие джинсы и отсутствие всякого уважения к старшим. Он играл на гитаре, закинув ноги на стену и взрывал вишневые бомбы в школьных туалетах. Он первый в школе отрастил длинные волосы — но не до плеч, а скорее в виде непокорного облака вокруг головы, и когда его попытались выгнать за это из школы — лишь рассмеялся. С моей мамой он познакомился в 1968 году, когда они оба отбывали наказание в классе по алгебре. Я всегда с огромным удовольствием представляю себе эту сцену. Так и вижу, как моя миниатюрная матушка произносит во всеуслышанье: «Почему-то в этой школе жвачку выбрасывать не умеют одни, а расплачиваться за это должны другие». Мой отец поднял взгляд от парты, с которой соскабливал эти самые жвачки, и его точно громом поразило. Как и все смутьяны, он испытывал тайное желание жить по правилам и любить такую жизнь. Спать, завернувшись в свод правил, под пухом которых ему было бы так уютно и хорошо. Она стояла в дверном проеме кабинета, окруженная нимбом восхитительной, сияющей неприкосновенности, и в тот момент мой отец решил, что женится на ней. Он преследовал ее везде и всюду, приставал к ней, провожал до дома, бросал камешки в ее окна и настойчиво повторял один и тот же вопрос: ты выйдешь за меня?
А вот и фото моей матери — она держит отца за руку, суть Мадонна с овальным личиком, безлико-миловидная, но левый клык в улыбке выдает в ней загадочное озорство.
— Почему ты согласилась? — спрашиваю я, хотя и так знаю ответ. Мама обожает спорить, а любовь — единственный спор, который можно выиграть согласием.
— Он тогда был хулиганом, — вспоминает она,— но я знала, что еще сделаю из него католика, потому что по-настоящему плохие люди всегда рано или поздно обращаются к христианству. Святой Павел был самым страшным хулиганом в истории, но жизнь сбросила его на землю, и вот — он попал в Библию.
Я уже давно и безнадежно утратила связь с этими корнями и больше всего чувствую себя католичкой лишь в те минуты, когда думаю о том, сколько ирландцев должно было заняться сексом, прежде чем возникла бы статистическая вероятность, что на свет появлюсь я. Моя матушка была последней в этой километровой очереди — вторая из шестерых детей в семье, выросшая в соседнем районе, где на каждом углу стояло Святое Что-Нибудь, и носившая горстку четок в кармане вязаного кардигана. Если сравнивать религию со спортом, то у моей матери был врожденный талант. Ей даже задумываться не приходилось, руки, как говорится, сами делали — они крестили и складывались в молитве по неуловимому наитию, потому что именно эти движения нравились ее телу больше всего, так же как телу прыгуна через барьеры больше всего нравятся прыжки. Она сказала моему отцу «да», ликуя про себя, что наконец-то одержала победу в споре, и в восемнадцать лет мои родители уже стояли у алтаря.
Она каждое воскресенье исправно посещала церковь, что мой отец находил «чертовски забавным». Он же, в свою очередь, не собирался сидеть взаперти в маленьких душных помещениях и выполнять трюки по команде. Вместо этого он вступил в ряды военно-морского флота и погрузился в океан в самом маленьком и душном помещении, которое только можно себе представить: атомной подводной лодке «USS Flying Fish». Именно там, в жерле клаустрофобии, ядро его жизни расщепилось в ядерно-зеленом сиянии и свершилось его собственное сотворение. А произошло это во время ночного просмотра фильма «Экзорцист». В каюте было темно, вокруг папы в жутковатом свете цвета горохового супа сидела кучка матросов, перепуганных до чертиков. И именно в тот момент страх Господень влетел в моего отца, как дротик в яблочко. Он смотрел, как голова девочки вращалась, разворачивая перед ним скрытую и непознанную сторону жизни, и его собственная голова тоже пошла кругом. За время службы на той лодке матросы посмотрели «Экзорциста» еще семьдесят два раза, и с каждым новым разом мой отец все больше и больше обращался в христианство.
Поставьте себя на его место. Вы — лишь капелька крови, болтающаяся в глубинах океана, и вокруг вас сутками напролет — лишь напряженное гудение да яркие проблески радара. Русские где-то неподалеку спят и видят, как бы подорвать капиталистический устрой жизни, да еще и дельфины, заправские шпионы, день и ночь шныряют вокруг. Гнетущая атмосфера, как в ужастике.
И в довершение ко всему вы садитесь перед экраном и видите на нем одержимую двенадцатилетнюю девочку, привязанную к кровати, блюющую какой-то зеленой мерзостью и орущую что-то на латыни задом-наперед. Одержимость демоном так велика и беспощадна, что единственный способ дать ей выход — заняться мученическим, полным ненависти сексом с распятием. Вы бы тоже на его месте обратились.
Так он и крестился, но не в реке, а в океане, околоплодных водах планеты. Потом он всегда называл это «глубочайшим крещением в истории» — довольно яркое свидетельство того, как сильно мы оба любим всякие затейливые выражения.
Когда я думаю о том времени, когда он служил на флоте, мысли об этом всегда сопровождает ореол некой нереальности — как и всегда, когда речь заходит о подводном царстве. Я сразу представляю себе игрушечную подводную лодку, маленькую и гладкую, вижу, как она покачивается на воде в ванной, но в то же время знаю, что в реальности она не такая аккуратная, у нее другая форма, другие заклепки, и снаружи, и внутри в ней все соткано из железа. Представляю, что она для него значила! Как глубоко он проникся слаженной работой всех ее механических органов, как интимно он был с нею знаком. Когда мой отец однажды упал в открытый люк подводной лодки и сломал спину, это, должно быть, было похоже на падение внутрь себя самого. А когда нахлынула боль, он прочувствовал ее всем телом лодки, каждым ее болтиком и каждым швом.
Переродившись и телом, и духом, он вернулся домой к моей матери, на лице которой так ослепительно сияло триумфальное «Я-Же-Тебе-Говорила», что казалось, его блеск не померкнет уже никогда. Теперь он считал себя христианином и на несколько лет утонул в книгах и изучении этой темы. Мой отец и мертвого мог уговорить, поэтому уговорить себя стать глубоко верующим для него не составило труда. Он решил, что ему предначертано лютеранское служение. Не представляю, почему именно лютеранское, но подозреваю, что его очаровала харизма основателя этого движения: человека с песьей мордой, который каждым своим отверстием изрыгал оскорбления и искренне верил, что обладает силой изгонять дьявола.
Моя матушка тем временем, не желая отступать от ирландских традиций, бросила все силы на всепоглощающее искусство продолжения рода. Есть два факта касательно нашего происхождения, которые она вспоминает довольно часто, полагая, что они напрямую коснулись меня: первый заключался в том, что мою пра-пра-пратетушку отлучили от Католической церкви за занятия колдовством, а второй — в том, что моя пра-прабабушка была моделью нижнего белья. Пра-пра-пратетушка была знаменитой предсказательницей и знахаркой: варила снадобья, вглядывалась в рисунок «глазков» на картошке, да и просто действовала Папе Римскому на нервы. О прабабке-модели вспоминали с таким же неодобрением, как будто они были неким образом связаны даже сквозь века — пока одна помешивала в своем ведьмином котле, другая в замедленной съемке скакала по ромашковому полю. Так что никто особо не удивился, когда из матушки выбралась я — крошка-экстрасенс с сиськами до пупа.
— Сразу видно — старая душа, — сказала акушерка, но все узрели истину, скрытую в этом тактичном эвфемизме: я была лукавым извращением природы, чудовищным гибридом пекла и небес. Мое рождение сопровождал сладострастный аромат адской серы. Не успела я на свет родиться, как тут же показала доктору непристойный жест, которого и знать тогда не знала, и видеть нигде не могла.
— Моя копия, — заметил отец.
Мои родители единодушно назвали меня в честь монахини, видно надеясь изменить ход моей судьбы, но пути назад уже не было, и они об этом знали. Акушерка запечатлела мою суть на бумаге и заклеймила официальной печатью.
Тогда мы жили в трейлере. Отец все глубже и глубже погружался в свои книги, и оставался там до тех пор, пока не решил, что уже готов к рукоположению. Он нацепил белый воротничок, который моя матушка теперь обязана была содержать в чистоте до конца их брака, и мы переехали из трейлера в приходской дом, который церковь выдавала священнику. Если у меня и сохранились какие-то воспоминания об этом времени — то это стены замка, шоколадно-коричневые скамьи и плещущиеся на большой высоте яркие полотна. Есть у лютеран какая-то страсть к знаменам, граничащая с эротическим помешательством. Нет никого счастливее, чем лютеранин, вырезающий здоровенные виноградины из фиолетового войлока и клеящий их к войлоку другого цвета. Еще я помню некоторых прихожан — квадратнолицых, голубоглазых, мягко лоснящихся после съеденного пирога с начинкой. Еще помню, как сама поглощала неимоверное количество разнообразных салатов с майонезом, которые особенно любили и прекрасно готовили лютеране. Если бы среди них вдруг явился Иисус и сказал: «Ешьте плоть мою», они бы точно сперва хорошенько вымазали эту плоть майонезом.
Именно на этом пасторально-богобоязненном фоне во мне и проклюнулись первые зерна богохульства. Однажды во время похорон, которые проходили в этой торжественной, увешанной знаменами церкви, я повернулась к маме и громко поинтересовалась:
— МАМУЛЯ, А ГДЕ ТВОИ СОСКИ?
Она быстро закрыла мне рот ладонью и вынесла под громкое лютеранское «Ах!» Не понимаю, правда, почему. Им, значит, можно было жаждать узреть незримое, а мне почему-то нет, хотя мой интерес был не менее законным, чем их. И это был не последний раз, когда я пыталась отыскать в церкви мамины соски, но в последний — когда я объявила это во всеуслышание.
Все они были очень домашними людьми, но мой отец почему-то не чувствовал себя среди них как дома. Проповеди, который он читал, все больше и больше отдалялись от идеалов Мартина Лютера и стремились к чему-то другому, но только моей матушке было ведомо — к чему именно. Она знала, что мой отец постепенно становился католиком. Что он устал от виноградного сока и ему хотелось вина.
Устроено все следующим образом: когда женатый священник другой веры переходит в католицизм, он может обратиться в Рим за разрешением стать женатым католическим священником. И тогда — да, ему будет позволено сохранить жену. И даже детей, какими бы гадкими они ни были. Ватикан должен пересмотреть его дело и провозгласить такого священника годным к службе (дело моего отца одобрил Джозеф Ратцингер, позже взявший имя Папы Бенедикта XVI, а еще позже отрекшийся от папства и ставший загадкой в эльфийских туфлях, бродящей по частным садам среди розовых кустов, с глазами, похожими на два черных немигающих бутона). Получив это одобрение, человек мог начать готовиться к священнослужительству и получить посвящение, но только после того, как каждый член его семьи пройдет психиатрическую экспертизу и сдаст тест.
На посвящении в сан он лежал плашмя на полу, и я на мгновение забеспокоилась, что его сейчас начнут пинать и, может быть, даже ногами. Церемония длилась ровно столько, сколько и было обещано: целую вечность. На мне было мое самое противное и колючее платье цвета непогоды, и я всю церемонию ерзала на стуле, что чуть позже обрело некий особый смысл. Рядом со мной сидела мама, и я поняла, что именно она была тем, что отличало его от всех прочих священников. И я тоже. Когда все закончилось, все стали называть его отцом, но я и раньше его так называла, так что для меня ничего особо и не изменилось. Все отцы верят, что они — Боги, и я считала само собой разумеющимся, что мой отец верил в это как-то особенно сильно.