В предыдущих статьях этой серии речь шла об опасных эффектах вырождения политического постмодернизма. Худшее здесь — использование экстремальных постмодернистских техник в проектах неизжитого модерна с его фанатичной серьезностью, манерой всех учить и строить при абсолютно некритичном отношении к себе.
Старая идея — силой загнать всех в рай, а не понимающих своего счастья истребить морально или физически.
Но если раньше это были проекты светлого будущего рационально обоснованного и внятно описанного, связанного с просвещением и эмансипацией личности, то теперь это проект неизвестно чего, обращенный в цинично переписываемое прошлое, агрессивный и темный, построенный на ненависти к вездесущему врагу при подозрительном отсутствии друзей.
Есть много разных объяснений связки модерн-постмодерн. Более того, в истории культуры есть много разных модернов, отличающихся и по содержанию, и по месту в историческом времени. Соответственно, у нас будет столько разных пониманий постмодерна, сколько реакций на разные модерны мы обнаружим. По сути, этим определяется исторический размер, а значит и вес «события постмодерна». Одно дело — высокий модерн первой половины XX века, другое дело — развивающийся модерн века XIX, и совсем другой масштаб — модерн, идущий от Нового времени и вмещающий в себя все «время современности».
В этом большом размере постмодерна центральное место занимает тема тотального проекта.
Новое время начинается с проектов идеальных городов, шире — с планов правильного устройства мира и общества. Эстетика центрированной симметрии и жесткого порядка — в этом архитектурные фантазии опережали политическую философию и даже метафизику. Но в них же с самого начала проступала и фатальная проблема: идеальные города своей геометрией, графикой, а значит и сутью, мало чем отличались от проектов идеальной тюрьмы («Паноптикон» — идеальное узилище Иеремии Бентама, центричен, как Пальма Нуова, и прозрачен, как «Город Солнца», — образные эквиваленты антропоцентрического гуманизма того времени).
Мина замедленного действия сработала в прошлом веке, когда тотальные проекты оказались возможны в реальности. В градостроительстве это быстро привело к пониманию невозможности жизни в макетах, реализованных в натуральную величину. Но проблема оказалась универсальной: избыток вмешательства в естественное одинаково чреват издержками, если не катастрофами, в политике, экономике, технике и «природопользовании», будь то среда или организм. В этом смысле социальная инженерия мало чем отличается от генной, а экология — от проблем огосударствления и тотального планирования в экономике, не говоря уже о политическом тоталитаризме. Сюда же относится всякого рода экспансионизм, когда люди одинаково воспринимают в качестве пространства потенциальной аннексии и естественные, спонтанные, не подчиняющиеся им процессы, и соседние государства.
Всякий проектировщик — агрессор, все зависит от меры. Постмодерн это понял и решительно переориентировался на эстетизацию «второй архитектуры» — спонтанно формирующейся, исторически складывающейся среды, этого искусственного аналога живой природы. Мы же сейчас оказались в абсурдной ситуации, в которой общество, измученное планом, порядком и всякого рода построениями, с одной стороны, пошло вразнос, а с другой — затосковало по жесткой руке, чьей-то ведущей роли, подчинению цели и героике победы над... неважно чем.
Страну опять вгоняют в режим воплощения тотального плана, но на этот раз в отсутствие самого проекта.
Генплана еще нет и, судя по всему, не будет, но уже есть претензия на жесткий авторский надзор за процессом — на подавление и вытеснение всего неконтролируемого. Модель «страна на марше» воспроизводится в редуцированном виде: нет не только маршрута, но и даже самой карты, однако маршевые колонны уже построены. А в таком построении можно маршировать только на войну. Когда люди не знают, что делать с собой, они всегда особенно легко возбуждаются тем, что бы им сделать с другими и с остальным миром. Пустота в голове подогревает рукосуйство.
Чутко уловив усталость от лишнего порядка, постмодерн эстетизировал все естественное и спонтанное, а постмодернизм кинулся эту утраченную спонтанность симулировать.
На место благородной простоты и ясности пришли сложность, искусственные противоречия, авторски случайное и формально капризное. Победил пресловутый «художественный беспорядок» в крайнем и сугубо формальном его выражении, близком к аномии. Эклектика приобрела статус «как бы исторически сложившегося»; знаком времени стала «искусственная естественность».
Но то же самое оказалось сутью и стилем политики. И здесь жесткий, ни с кем не считающийся авторский проект пытается скрыть свою диктатуру, симулируя участие многих и самой жизни. Отсюда имитация процедур свободы и гарантий приватности. Выборы с заранее предрешенным исходом проходят как пышные театральные постановки. Превентивные репрессии, захваты собственности и т. п. осуществляются в режиме «администрирования посредством права» со всеми видимыми атрибутами расследования, тяжбы сторон и независимого суда. Серые, безграмотные, реакционные проекты власти с неизменным успехом проходят фиктивные общественные обсуждения и экспертизу карманных советов. Типичная диктатура в бантах и рюшах, как в худших вещах нехудожественного постмодернизма.
Но есть тут и принципиальное отличие от обычной стыдливой диктатуры, прячущейся за фикцией народовластия. Политический постмодернизм не выдает декор за несущие конструкции; наоборот, он всячески подчеркивает декоративность процедур демократии, права и т.п. и буквально тычет в глаза: это лепнина, не более.
На уровне градостроительства обнаруживается еще одна аналогия с политикой и всякого рода регулированием. В полноценной среде старого города, контрастно сочетающей архитектуру произведения и плана с естественно формирующейся, спонтанной средой, есть своя логика. Пространства социальной интеграции и власти (центр) строго упорядочены и правильны, подчинены профессиональным кодексам и нормам; здесь царит геометрия прямого, симметрии, ритма. Приватные пространства, в которых люди живут своей жизнью, наоборот, неправильны, естественны, хаотичны и непредсказуемы. Спонтанная архитектура — это «гражданское общество» города. Живая неупорядоченность архитектурного «мяса», нарастающего на хребте градостроительных ансамблей, планировочных осей, диаметров и пр., воплощает независимость частной жизни. И наоборот: строгий порядок пространств власти ограничивает и саму власть, начиная с ритуала и заканчивая пределами вмешательства.
В постмодернизме все навыворот: пространства «общественного центра» (где есть деньги и заказ) неприлично своевольны и кудрявы, тогда как приватные территории жизни (на профессиональном сленге «селитьба») зарегулированы в духе чуть облагороженного лагеря. Это точный аналог постмодернистской политики, в которой власть сбрасывает последние ограничения и начинает откровенно чудить, тогда как людей загоняют в зону бесконечных барьеров и запретов. Это связано как с политикой в узком смысле слова, так и с жизнью культуры, науки, образования и т.п. вплоть до условий технического творчества, производства и ведения бизнеса. В этом смысле устроение политической иерархии совершенно изоморфно, например, управлению финансами или техническому регулированию: хаос произвола наверху и удушающая регулятивность внизу. Власть деградирует от правильного, добротного абсолютизма с его классицистическим ритуалом к псевдодемократической деспотии, в которой наверху не остается намека на элементарный порядок, на благородство, воспитание и культуру, внутреннюю и внешнюю дисциплину.
Однако наиболее опасен возврат в модерн в режиме антипроекта. Всякий нормальный проект содержит идею благоустроения, ориентированную в более или менее светлое будущее. Еще три года назад нечто подобное в России было, как ни относиться к завываниям о модернизации.
В новой идеологии будущего у России нет.
Есть торопливое припадение к срочно сочиняемым сакральным истокам, имеющим свойство барражировать туда, куда упадет взгляд начальства. И есть сугубо оборонная сверхзадача сохранения статус-кво в условиях вроде бы надвигающегося с Запада нового порабощения. Мобилизация объявлена. Вопрос: во имя чего?
В СССР был проект нового, лучшего общества — и именно он объяснял смысл планетарного противостояния со старым миром. Теперь такого проекта нет — и нет объяснения, почему Россия вновь оказалась в кольце врагов, на этот раз еще и вовсе без идейных союзников. Однако дух героического одиночества ощущает свою слабость, архаичность и некоторую неубедительность, а потому постоянно снижает свой пафос оговорками о неизменном желании со всеми дружить и взаимовыгодно сотрудничать, уважать суверенитеты и территориальные целостности... Эклектика побеждает; при этом все, и власть, и народ, скорее делают вид, что всерьез верят в новую мифологию. Людей обманывают, но они это знают и сами обманываться рады.
Если постмодерн стал ответом на избыточную навязчивость проектов модерна, то сейчас мы, освоив постмодернистские технологии, скатываемся с ними в эпоху до модерна, теряя идеи гуманизма, просвещения и права. На горизонте средневековье, но с неискренним, неуверенным, постоянно оглядывающимся фанатизмом. На месте истовой веры здесь поверхностные фантазии, настолько эклектичные, что выходит перманентная ересь непримиримых внутренних противоречий.