Ядерный проект: как шла гонка по созданию атомной бомбы во время Второй мировой войны
Гейзенберг прибыл в Мичиган потрясенным. Недавно ему пришлось пережить несколько стычек с нацистскими чиновниками по поводу якобы совершенных им мыслепреступлений. В частности, его обвинили в продвижении «еврейской физики» в ущерб «арийской физике».
Впервые он услышал этот бред, посетив выступление Альберта Эйнштейна в 1922 г. Когда Гейзенберг входил в зал, какой-то пикетчик сунул ему в руку красный листок — там теория Эйнштейна «разоблачалась» как мошенничество, раздутое еврейскими газетами. Гейзенберг не обратил на это особого внимания, подумав, что на научных форумах всегда найдется какой-нибудь псих, но затем Эйнштейн отменил лекцию, сославшись на угрозы насилия. Позднее Гейзенберг обнаружил, что протестный пикет организовал немецкий физик и нобелевской лауреат Филипп Ленард. Вскоре после срыва лекции ободренный успехом Ленард стал активнее нападать на Эйнштейна в статьях и выступлениях, осуждая теорию относительности как заговор, организованный евреями и большевиками с целью подорвать старую, надежную «арийскую физику». В первую очередь Ленард и ему подобные возражали против абстрактного, исключительно математического подхода теории относительности, который они противопоставляли осязаемой, интуитивной физике времен своей молодости. Эти нападки обескуражили Гейзенберга.
К несчастью для себя, в последующие годы он все больше подрывал старую, надежную «арийскую физику», прежде всего публикацией в 1927 г. своей работы о принципе неопределенности. Больше, чем любая другая идея, принцип неопределенности ознаменовал разрыв между классической физикой, которую обожал Ленард, и квантовой механикой, которая стремительно теснила ее. В результате, хоть Гейзенберг и был чистокровным немцем, Ленард и другие «арийские физики» смотрели на него косо и сердито ворчали при каждой встрече.
Интересно, что в равной степени жизнерадостный и наивный Гейзенберг не замечал их явной враждебности. Тем сильнее он был ошеломлен в январе 1936 г., когда другой лауреат Нобелевской премии, Йоханнес Штарк, нанес по нему удар во время газетной кампании против «еврейской физики». В феврале в своем выступлении Штарк снова набросился на Гейзенберга, назвав его духовным родственником «этого еврея Эйнштейна». Вскоре после этого государственный научно-исследовательский институт отказался от обещания назначить Гейзенберга на руководящий пост. Потрясенный Гейзенберг написал на статью Штарка ответ, но каким-то образом смог убедить себя, что в немецкой науке все в порядке.
От этой благостной надежды не осталось и следа в июле 1937 года — года, столь болезненного для Гейзенберга, сколь и для Гаудсмита. Вернувшись домой в Мюнхен после поездки, он получил от друга предупреждение о новой статье Штарка в газете Das Schwarze Korps («Черный корпус») — официальном издании СС. Статья называлась «Белые евреи в науке». В этом опусе на целую страницу, изобилующем грамматическими ошибками, перефразировались старые доводы о декадентской «еврейской физике», а затем шло кое-что новенькое и отвратительное. Как будто недостаточно нам было мерзких евреев, так теперь у нас появились арийцы, которые ведут себя как евреи, возмущался Штарк. «В просторечии, — писал он, — такую заразу называют “белый еврей”». Далее Штарк уже прямо указал на Гейзенберга, обрушившись на него за то, что тот укрывает евреев и иностранцев в своем институте, не говоря уже об отказе присоединиться к другим лауреатам Нобелевской премии и заявить о поддержке Führer. Читая все это, Гейзенберг опустился на стул, не веря своим глазам. Статья заканчивалась резким, как выстрел, выводом: «Эти представители иудаизма в немецкой духовной жизни... должны быть уничтожены, как и сами евреи».
Наконец-то вынужденный действовать — он не мог стерпеть посягательств на свою научную честь, — Гейзенберг обратил на статью внимание главы СС Генриха Гиммлера. Отец Гиммлера и дед Гейзенберга знали друг друга, будучи коллегами-преподавателями в Мюнхене. Они также были членами одного туристического клуба, а матери Гиммлера и Гейзенберга со временем подружились. Итак, в конце июля 1937 г. госпожа Гейзенберг нанесла визит госпоже Гиммлер и передала письмо, которое ее сын написал в свою защиту. Госпожа Гиммлер не хотела беспокоить своего маленького Генриха по рабочему вопросу, но госпожа Гейзенберг уговорила ее. «О, мы, матери, ничего не понимаем в политике, — со смехом сказала она. — Но мы знаем, что должны заботиться о наших мальчиках. Вот почему я пришла к вам». Это убедило госпожу Гиммлер, и она согласилась передать письмо.
Гиммлер ответил только через несколько месяцев. Сам не обремененный нравственными устоями, он предположил, что Гейзенберг просто ищет для себя более выгодное место, и попытался подкупить его, предложив профессорскую кафедру в Вене. К удивлению Гиммлера, Гейзенберг отказался. Он настаивал, что в немецкой физике что-то прогнило и кто-то должен отстаивать истину. Гиммлер пожал плечами: ученые такие чудаки — и согласился начать расследование.
Гейзенберг был в восторге. Но его жена Элизабет, куда менее наивная, побледнела, узнав об этом. «Ради Бога, зачем привлекать внимание? — спросила она. — Они сунут нос в каждый уголок нашей жизни». Она оказалась права. Ответственный за расследование Рейнхард Гейдрих, один из самых гнусных нацистов, главный архитектор холокоста, немедленно заслал своих шпионов на занятия Гейзенберга и поставил его телефон на прослушку. Он таскал физика на длительные допросы в тускло освещенных комнатах, интересуясь далеко не только научными дискуссиями. Все это жутко пугало Элизабет, которая знала, что один неверный шаг, одно неверно истолкованное слово может отправить всю их семью в концлагерь. Тем не менее, учитывая, что на кону стояла его научная честь, Гейзенберг безропотно выдержал испытание.
Услышав, что Гиммлер начал расследование в отношении Гейзенберга, противники ученого, конечно, осмелели и продолжили нападки на него. Некоторые обвиняли его в том, что он сексуальный маньяк или — хуже некуда — тайный гомосексуалист. Скандал вскоре выплеснулся на первые страницы газет, и Гейзенберг превратился в то, что немцы называют «горячим булыжником», — опасную личность, от которой лучше держаться подальше. Ему стали сниться кошмары, в которых нацисты врывались в спальню и арестовывали его.
Наконец, через год после обращения, Гиммлер отверг все обвинения Гейзенбергу в письме, подписанном его фирменным зеленым карандашом. Короче говоря, в СС решили, что Гейзенберг — видный, но при этом аполитичный ученый и поэтому не заслуживает нападок. Гейзенберг был в восторге, а публичные выступления против него прекратились.
Но это оказалось пирровой победой. По сути, спор с Ленардом и Штарком был спором о будущем физики, и, призвав нацистов урегулировать его, Гейзенберг признал их авторитет, как будто только мудрый Гиммлер мог решать научные проблемы. К тому же, хотя СС и благословила Гейзенберга на преподавание теории относительности и квантовой механики, ему запретили упоминать имена всех евреев, которые участвовали в разработке этих теорий. (Представьте себе преподавание теории относительности без упоминания Эйнштейна!) Как ни печально, Гейзенберг согласился на это условие, внушив себе, что идеи важнее имен. Но, однажды пойдя на компромисс, впоследствии делать это становится легче.
Даже после того, как кризис разрешился, напряженность в жизни Гейзенберга сохранялась. Подобно большинству молодых людей в Германии, он входил в военизированное добровольческое формирование, и это его даже увлекало. (Он любил стрелять из пулемета и однажды пошутил, что служба в армии была просто «горным туризмом, осложненным наличием сержантов». По существу, этот человек был типичным бойскаутом с гипертрофированным мозгом.) Но в сентябре 1938 г. в Европе чуть не разразилась война, после того как Германия аннексировала часть Чехословакии. Почуяв запах крови, Берлин начал мобилизацию, и Гейзенбергу едва не пришлось отправиться на фронт. Если бы не компромиссная дипломатия премьер-министра Великобритании Невилла Чемберлена («Я привез с собой мир для нашей эпохи»), Гейзенберг почти наверняка бы погиб.
После этого Гейзенберг понял, что война рано или поздно разразится, и на исходе весны 1939 г. купил на юге Германии ветхое горное шале (гордо именуемое «Орлиным гнездом»), где его жена и дети могли бы укрыться в случае необходимости. Затем он отправился в поездку с лекциями по США. Под предлогом продвижения там новой теории космических лучей он на самом деле прощался со старыми друзьями — людьми, которых больше не увидит, когда начнется война. В их число входил Сэмюэл Гаудсмит, и Гейзенберг прибыл в Мичиган ровно через год и один день после того, как Гиммлер дал ему свое официальное благословение. Гейзенберг не был идеологом, но, учитывая его связи с главой СС, трудно винить физиков в Анн-Арборе за желание задать ему определенные вопросы.
Отчасти эти вопросы были несправедливыми. Гейзенберг не мог знать, насколько сильна армия Германии и когда может начаться война. Тем не менее он все равно пытался отвечать, но единственное, что ему удалось показать, так это собственное смятение. Иногда он заявлял, что Германия сокрушит остальную Европу, но порой стенал, предрекая ей неизбежное поражение. Конечно, он был готов отвечать и на научные вопросы, но с открытием деления урана отделять физику от политики стало все труднее. В какой-то момент, наблюдая за тем, как Ферми и Гейзенберг обсуждают эту тему, один из участников прошептал коллеге: «Все в этом зале ожидают большой войны и того, что эти двое возглавят работы противоборствующих сторон по делению ядра, но никто об этом не говорит».
Все напряжение той душной летней недели в Анн-Арборе достигло кульминации во время жаркого обмена мнениями на одной вечеринке. Магистрант, нанятый смешивать там напитки, впоследствии вспоминал, что споры велись на разные темы, «но главный вопрос состоял в том, может ли порядочный, честный ученый работать и сохранять свою преданность науке и самоуважение в стране, где были попраны все нормы порядочности и гуманизма».
В конце концов склонный к прямолинейности Гаудсмит задал вопрос в лоб: «Учитывая все оскорбления, которым ты подвергался в печати, твое презрение к нацистским лидерам, Хрустальную ночь, политические тюрьмы и все остальное — почему бы не уехать из Германии?»
Гейзенберг колебался. Во время своего американского турне он слышал этот вопрос неоднократно — в Калифорнии, Индиане, Нью-йорке, Чикаго. Недавно он даже получил негласные предложения о работе от Колумбийского, Принстонского и Чикагского университетов, а это означало, что он легко мог бы эмигрировать и оставить Германию. Но для него дело обстояло не так просто.
«Кто-то должен остаться и защищать немецкую науку и немецкие ценности», — сказал он Гаудсмиту. Как лауреат Нобелевской премии и всемирно признанный ученый, он чувствовал, что обладает достаточным авторитетом, чтобы влиять на немецких политиков. Рано или поздно они обратятся к нему за советом по техническим вопросам, утверждал он, и, когда они это сделают, он приведет их в чувство.
Ферми едва не рассмеялся ему в лицо: «У этих людей нет принципов. Они убьют любого, кто представляет угрозу, убьют не задумываясь. У вас есть только то влияние, которое они позволяют вам иметь». Гейзенберг отказался в это верить. Кроме того, он все еще чувствовал ответственность за своих студентов в Мюнхене. «Если я брошу их сейчас, то почувствую себя предателем», — сказал он. И добавил: «Люди должны научиться предотвращать катастрофы, а не убегать от них».
Спор продолжался бесконечно, и чем дольше они спорили, тем больше волновался Гейзенберг. Дома, в Германии, нацисты обвиняли его в предательстве из-за защиты «еврейской физики». Теперь его порицали с другой стороны — обвиняли в неподобающей лояльности Рейху за отказ покинуть Германию. В глубине души Гейзенберг опасался, что, если он эмигрирует в США, американские власти вынудят его работать над созданием атомной бомбы для использования против Германии, против его народа, — а об этом он даже помыслить не мог.
Наконец кто-то снова спросил его, почему он просто не эмигрирует. На этот раз ответ был краток: «Я нужен Германии». Казалось, он воображал себя мессией.
В конце концов коллеги в тот вечер отстали от Гейзенберга, а вскоре закончилась и летняя школа. Но еще до ее окончания Гейзенберг и его старый друг Гаудсмит отложили на несколько минут свои разногласия и, сознавая, что могут больше никогда не увидеться, сфотографировались перед домом Гаудсмита. Каждый сделал хорошую мину и улыбнулся.
По дороге домой Гейзенберг в какой-то момент понял, что был единственным, кто возвращался в Германию, единственным, кто вообще хотел туда вернуться. Им овладело чувство невероятного одиночества. Поэтому, приехав, он поставил фотографию с Гаудсмитом на рабочий стол — в память о последних теплых летних днях перед неотвратимой осенью.