Никогда больше: как Германия формирует нетерпимость к преступлениям прошлого
Историческая правда и формирование немецкой мемориальной культуры
Понятие «мемориальная культура» (Erinnerungskultur) присутствует в научных дискуссиях, выступлениях политиков, а также в средствах массовой информации и в повседневной речи с 1990-х годов. Мы сталкиваемся с ним постоянно, от воскресной проповеди до заголовка в «Шпигеле» на первой странице, а потому больше не осознаём, насколько ново это словообразование. Причем ново не только собственно слово, но и его смысл. Однако почему этот ответ на эпохальное преступление, каким стал Холокост, пришел так поздно? Почему по окончании Второй мировой войны никто не говорил о мемориальной культуре? Почему столь долгое время люди предпочитали молчать?
Вопрос можно повернуть и спросить: «А зачем вообще помнить?» Не лучше ли после травматических событий истории забыть о них? Ян Филипп Реемтсма весьма эмоционально высказался против распространенного мнения, будто памятование само по себе есть благо: «Обязанность помнить, императивная семантика памяти... Но в чем состоит императив воспроизводства памяти? Памятование и забвение — свойства человеческой памяти, как таковые они не хороши и не плохи; обе эти способности лишь помогают справляться с жизненными обстоятельствами».
Эту мыслью следует принять безусловно. Можно привести примеры, свидетельствующие о том, что память способна разжигать ненависть и ресентименты, заслонять собой будущее и доводить людей до депрессии. Именно такие негативные свойства памяти имел в виду Уинстон Черчилль, выступая в сентябре 1946 года перед студентами Цюрихского университета. В своей речи он подчеркивал необходимость забвения: «Мы все должны повернуться спиной к ужасам прошлого. Надо смотреть в будущее. Мы не можем позволить себе пустить в грядущее ненависть и месть, порожденные ранами прошлого. Если мы хотим спасти Европу от бесконечных бедствий и полного уничтожения, то в основание этого должен лечь акт веры в европейскую семью и акт забвения всех преступлений и ошибок прошлого».
Укрепление мира и устремленность в будущее через забвение
Речь Черчилля в защиту забвения исходила из важности исторического урока. Он хорошо понимал, какую роль сыграло в 1918 году, по окончании Первой мировой войны, символическое унижение Германии, закрепленное решением международного суда, которое, в свою очередь, отсылало к унижению Франции Германией после Франко-прусской войны 1870–1871 годов. Версальский договор не сумел обеспечить прочного мира, наоборот, он привел к противоположному результату, а именно породил глубокую затаенную обиду. Черчилль слишком хорошо знал, что немцы тогда не только не забыли своего поражения и ликования победителей, но и смогли превратить «позор Версаля» в орудие политической мобилизации. Если для других стран изнурительная позиционная война Первой мировой обернулась, несмотря на победу, депрессией и демотивацией, то энергия реваншизма толкнула немцев прямиком в руки Гитлера и во Вторую мировую войну.
Черчилль не мог не считать память опасной, ибо на собственном опыте убедился, что она распаляет чувство ненависти и жажду мести. Поэтому он и ратовал за всеобщее забвение. Но такое забвение тогда означало не «вытеснение» из сознания, а «освобождение». Забвение приобретало положительный смысл, поскольку сулило глубокое обновление и открывало путь к совместному будущему. От этого будущего ожидался только позитив: развитие, рост, прогресс. Причем эти главные установки модернизационной культуры после 1945 года в равной мере разделялись и в западной, и Восточной Европе. Черчилль извлек урок истории. Немцы не только не забывали «позор Версаля», но истово помнили о нем, что и привело их ко Второй мировой войне. Поэтому урок истории гласил: память опасна, от нее следует отказаться, а забвение целительно, оно заглушает желание мести и открывает перспективы нового будущего.
В опубликованной в 2010 году книге «Заповедь забвения и неотвратимость памятования» специалист по истории античности Кристиан Майер напомнил нам о том, что забвение—ценный политический ресурс, который может после войны, особенно гражданской войны, вновь сблизить бывших врагов и установить мир в обществе. Если памятование, как верил Черчилль, возбуждает ненависть и жажду мести, то забвение способно примирить конфликтующие стороны и инициировать жизненно необходимую фазу реинтеграции общества. Разумеется, государство не может влиять на личные воспоминания своих граждан, однако оно в состоянии запретить им под страхом наказания бередить в публичном дискурсе старые травмы, возвращающие прежнюю боль и вражду, что приводит к новым обидам и агрессии. Майер подробно показывает, как подобная практика умиротворения применялась после гражданской войны в афинском полисе. Для нормативного забвения там даже придумали новое слово— mnēsikakein, буквально означающее «помнить зло» и на языке афинского правосудия соответствовавшее «запрещению памятования как коммуникативному запрету», то есть акту публичной цензуры, введенному ради общественного блага.
К практике умиротворения посредством совместного забвения прибегли и после Тридцатилетней войны. В мирном договоре, подписанном в 1648 году в Мюнстере и Оснабрюке, решающей была формулировка: perpetua oblivio et amnestia. Девиз «простить и забыть» неоднократно способствовал быстрой политической и социальной интеграции общества после гражданских войн; массовые амнистии гасили конфликтный потенциал враждующих сторон. Примерами из греческой, римской и новейшей истории Майер подтверждает свой тезис о том, что благодаря забвению политическая общность после эксцессов насилия и гражданских войн может быть восстановлена, а конфликтующие стороны способны вновь примириться. Решающей предпосылкой для этого является симметричность войны, в которой две вооруженные группы противостоят друг другу на равных. Однако при любых формах одностороннего насилия, таких как геноцид или массовые убийства гражданского населения, забвение становится уже не врачующим средством, а продолжением травматического насилия иным способом.
Тем не менее врачующее забвение было вновь использовано и после Второй мировой войны для восстановления западногерманского общества и укрепления мира в Европе.
Вслед за капитуляцией Германии союзники в течение короткого времени покончили с нацистским государством в политическом, юридическом и символическом плане, предав уголовному преследованию видных нацистских преступников в рамках Нюрнбергского процесса. Таким образом, союзники восстановили правопорядок, однако речь шла скорее об акте избавления от вины и очистительном забвении, нежели о настоящем расследовании преступлений, совершенных нацистским режимом. То, что устроило союзников, немцам обошлось дешево. Большую часть нацистских функционеров реабилитировали, подлинная воля разыскать и наказать преступников в обществе отсутствовала. Герман Люббе позднее назвал эту ситуацию в послевоенном западногерманском обществе «коммуникативным умолчанием». Он оценивал такое умолчание весьма положительно; оно имело, по мнению Люббе, защитные свойства некоего кокона, внутри которого смогло произойти преобразование нацистского режима в современную западную демократию. В атмосфере защитного умолчания коричневых биографий демократизация среди граждан осуществлялась быстрее и эффективнее, чем в атмосфере взаимного недоверия, обвинений и доносительства. С точки зрения Германа Люббе, это было даже необходимо для демократизации: «Это умолчание было социальнопсихологической и политической атмосферой, необходимой для преобразования нашего послевоенного населения в гражданское общество Федеративной Республики Германии».
Несомненно, в ту пору слышались и голоса несогласных, чьи веские аргументы нарушали это довольное самоуспокоение. Уже через пять лет после речи Черчилля Ханна Арендт показала, какой может быть альтернатива забвению, увязав ее с требованием исторической правды и необходимостью расследования исторических преступлений. В предисловии к английскому изданию своей книги «Истоки тоталитаризма» она в нескольких предложениях предвосхитила за полвека принципы новой мемориальной культуры: «Мы уже не можем позволить себе взять то, что было благом в прошлом, и просто назвать его нашим наследием, отбросить плохое и считать его мертвым грузом, который само время предаст забвению». Арендт была убеждена, что травматическое прошлое века экстремального насилия не исчезнет само собой, как бывало раньше, но потребует к себе серьезной ретроспекции: «Мы должны осознать и нести бремя, которое наш век возложил на нас». Ее учитель Карл Ясперс в речи по случаю вручения ему в 1958 году Премии мира Союзом немецкой книжной торговли сказал: «Простые организмы забывают и начинают все заново, но мы люди, и мы никогда не найдем правду, если не будем помнить о том, что сделано до нас».
Историческое преступление, право и свидетельствование
Если бывшие преступники и их пособники, находясь под защитой забвения, чувствовали себя вполне комфортно, то для их жертв атмосфера «коммуникативного умолчания» была гнетущей. Их точку зрения в 1960-е годы публично выразили еврейские реэмигранты, такие как юрист Фриц Бауэр или уцелевший узник Аушвица Жан Амери, но их голоса не вызвали тогда широкого отклика; лишь в 1980-е и 1990-е годы они снова зазвучали в немецком обществе. Это объясняется не только повторяющимися поминальными днями, но и появлением новых понятий, а также возрастом переживших Холокост. Аннет Вивьерка назвала 1990-е «десятилетием свидетелей». После 1945 года таких понятий, как «травма» и «свидетельство», применительно к жертвам нацистских преступлений еще не выработали. В одном отношении Нюрнбергский процесс не был уникален, а именно в отношении к жертвам Холокоста. Им отводилась традиционная роль свидетелей, приглашенных на судебный процесс с одной целью—дать показания, которые наряду с допросом обвиняемых и собранными изобличительными материалами (в том числе документальными кинолентами) помогали задокументировать совершенные преступления. На Нюрнбергском процессе проблема «Убийство европейских евреев» еще не вышла на первый план. Жертвы были лишь одними из свидетелей.
Почти двадцать лет спустя иерусалимский процесс над Эйхманом, состоявшийся в 1961 году, коренным образом изменил положение. Теперь перед судом предстал единственный преступник и множество свидетелей, которые впервые в жизни смогли публично поведать о своих страданиях. Одновременно их ареной стал весь мир, ибо судебный процесс всюду показывался по телевидению. Исторически новая фигура «жертвысвидетеля» сыграла важную роль и в «Освенцимском процессе» во Франкфурте (1963–1965). Генеральный прокурор Фриц Бауэр вызвал для участия в крупнейшем за всю историю ФРГ судебном процессе над нацистскими преступниками 212 узников, выживших в Освенциме, из 18 стран. Лишь оглядываясь назад, можно по достоинству оценить культурно-историческое и мемориально-политическое значение этого процесса:
«В разгар холодной войны жертвы-свидетели предстали как международная группа, которая пересекла государственные границы и стала историко-политическим актором, прообразом транснационального сообщества свидетелей».
Очевидна тесная связь между историей насилия, правом и свидетельствованием. В Иерусалиме и во Франкфурте мощное, впечатляющее выступление выживших свидетелей имело и большое символическое значение. Понятие «свидетель» приобрело коннотации, выходящие далеко за рамки юридической роли в этих процессах. Свидетели стали краеугольным камнем мемориальной культуры, которая сформировалась лишь двумя десятилетиями позже и спустя почти полвека после окончания войны, утвердившись благодаря новым понятиям, дискурсам и институтам. Понятие «свидетель» и «свидетельствование» вышли за рамки судебных заседаний; сегодня они относятся к голосам жертв, переживших Холокост, а также другие геноциды и преступления против человечности, которые вошли в сознание мировой общественности за последние десятилетия ХХ века. Если показания свидетеля в суде призваны дать лишь юридически пригодный материал для вынесения приговора, то личные рассказы выживших жертв помещают их в более широкий контекст и свидетельствуют об исторических преступлениях против человечности именно там, где историки их не задокументировали, ибо, когда эти злодеяния совершались, они еще не классифицировались не то что как преступления, но даже как «события».
Возращение памяти
Возвращение памяти о Холокосте в средних слоях западногерманского общества началось в 1979 году с телевизионного показа четырехсерийного американского фильма «Холокост».
Около пятнадцати миллионов зрителей, затаив дыхание, следили за историей семьи Вайс. В 1980-е годы за этим эмоциональным шоком, который поразил все поколения западных немцев и прорвал эмпатическую блокаду, зазияли новые бреши в политике замалчивания. Важную роль для включения истории в публичную повестку дня сыграли исторические годовщины и поминальные даты. Ключевым для перехода от забвения к памятованию годом стал 1985-й, за четыре года до воссоединения Германии. Символическая политика Гельмута Коля, стремившегося подвести финальную черту под прошлым, натолкнулась на свои пределы 5 мая 1985 года в Битбурге, куда он вместе с Рональдом Рейганом прибыл на немецкое военное кладбище, где были захоронены также и эсэсовцы, намереваясь совершить очередной ритуал прощения и забвения. В знак протеста против битбургской акции вскоре начались несанкционированные раскопки в Западном Берлине на месте бывшей штаб-квартиры гестапо, где теперь находится мемориал «Топография террора». Вооружившись кирками и лопатами, молодежь хотела продемонстрировать, что с прошлым отнюдь не покончено и оно не забыто.
Спустя три дня после Битбурга президент ФРГ Рихард фон Вайцзеккер выступил с речью по случаю сороковой годовщины окончания Второй мировой войны, в которой назвал это событие уже не «поражением» немцев, а «освобождением», что знаменовало собой присоединение к общеевропейской трактовке памятной даты. Еще через год разгорелся «спор историков», в ходе которого немецкие интеллектуалы полемизировали о том, какое значение должен иметь Холокост для будущей историографии. Под девизом «Прошлое, которое не уходит» историки развернули дискуссию об историческом месте национал-социализма. В центре дискуссии стоял вопрос: следует ли со временем отправить это событие прошлого Германии, как и другие события, в исторический архив? Дискуссия, которая рассматривалась некоторыми историками как побуждение к историзации нацизма, привела к обратному результату: она повлекла за собой активное возвращение травматического прошлого. Поскольку время не лечит травмы, причиненные экстремальным насилием, это насилие создает для жертв поистине «прошлое, которое не проходит» и которое требует своей проработки даже через десятилетия. Вместо того чтобы предоставить это прошлое эрозии времени или же сдать в качестве остывшего материала в исторический архив, травма Холокоста приобрела нормативный характер, став «прошлым, которое не должно уйти».
Применительно к тяжелому наследию национал-социализма все эти знаки отчетливо указывали на культурную переориентацию с забвения на памятование. После падения Стены понятие «мемориальная культура» заменило такие ключевые понятия 1950-х и 1960-х годов, как «подведение черты», «преодоление прошлого» и «возмещение ущерба», которыми в ФРГ характеризовалась политика самооправдания и забвения. Этими ключевыми концептами определялась позиция поколения, которое было убеждено, что с широкой социальной реинтеграцией старых нацистов ускорится модернизация общества, а с выплатой компенсаций жертвам преступлений можно будет в обозримое время искупить историческую вину. Эти установки не были поддержаны следующим «Поколением 68»; оно уже росло в условиях глобализации международной мемориальной культуры и способствовало внедрению этой культуры в собственной стране.
Что нового в мемориальной культуре? Пять пунктов
Новая мемориальная культура—это абсолютная историческая новация. У нее нет ни исторических предшественников, ни традиций, на которые она могла бы опереться. Это обусловлено исключительными обстоятельствами ее возникновения, а именно Холокостом — беспрецедентным преступлением против человечности. Дальше я хотела бы описать пять характеризующих ее признаков.
1. Мемориальная культура связана с тяжелейшими преступлениями в собственной истории. Эти преступления оцениваются сегодня ретроспективно, в соответствии с юридическими нормами, которые были установлены лишь после Второй мировой войны. В качестве уроков истории, извлеченных из Второй мировой войны и Холокоста, появились такие категории или нормы, как «преступление против человечности», права человека и конвенция против геноцида, которые, однако, стали политической реальностью только после 1990 года. В 1939 году Гитлер мог бахвалиться: «Кто сегодня еще говорит об армянах?» Он видел, что геноцид армян 1915 года не осудили и забыли, а потому был уверен, что ему не грозит ни суд, ни глобальный бойкот за геноцид евреев. Сегодня мы по-прежнему говорим об уничтоженных евреях, однако не только о них, но и о рабах, о жителях колоний и туземцах, которые подвергались и по сей день подвергаются преследованиям, репрессиям и массовому истреблению. Теперь у нас есть транснациональные моральные нормы и Международный уголовный суд в Гааге, который вершит правосудие, выходящее за рамки законодательства отдельного национального государства.
2. Новая мемориальная культура самокритична. Йохан Хёйзинга определил историю как «духовную форму, посредством которой общество дает себе отчет о своем прошлом». Тем самым он четко сформулировал второй принцип новой мемориальной культуры. Речь идет о разъяснении негативных эпизодов собственной истории, которые не стираются из памяти и не забываются сами собой, а вновь и вновь становятся объектом изучения. Вину нельзя переложить на другого, ибо она вменяется только индивидууму за лично им содеянное. Но ответственность за совершенное преступление могут и должны брать институции, государства-правопреемники и общества даже в отдаленной перспективе.
3. Новая мемориальная культура нуждается в исторических исследованиях. Как показал политолог Тони Джадт, коллективное умолчание после войны имело место не только в Западной Германии, оно вошло в международную практику. В годы холодной войны национальная память европейских стран была заморожена ради поддержания западного и восточного блока по разные стороны «железного занавеса». Поскольку «вся ответственность за войну, принесенные ею страдания и совершенные преступления возлагалась на немцев», то преступления, совершенные во время войны и после нее другими, оказались «удобным образом забыты». Это забвение сохранялось до конца холодной войны как на Западе, так и на Востоке. После 1990 года восточноевропейские архивы были открыты. Изучение этих источников повлекло за собой новую волну исторических исследований о Холокосте. Не только в Германии они вернули тему Холокоста в центр общественного внимания, но и во всей Европе, поколебав устоявшиеся положительные национальные представления о собственной стране. Приведу лишь несколько примеров: благодаря новым документам о Виши и об антисемитизме в Восточной Германии Франция и ГДР перестали быть исключительно борцами Сопротивления; после дела Курта Вальдхайма и дискуссии о Едвабне Австрия и Польша перестали быть исключительно жертвами; и даже нейтральной Швейцарии пришлось разбираться с «историческим наследием» своих банков и пограничных служб. Всюду новые источники и исследования вызывали прилив воспоминаний, горячие общественные дискуссии, которые ставили под вопрос уникальность и исключительность господствующего национального нарратива.
4. Новое значение свидетельствования. Но есть в истории преступления, о которых нет ни исторических, ни архивных документов. Джудит Батлер ввела в оборот понятие «нормативного насилия» для обозначения властных отношений, в которых формы одностороннего насилия оказываются не только возможными, но и считаются естественным, так что никому не нужно оправдываться. Это касается прежде всего преступлений, связанных с колониализмом и рабовладением, то есть такими формами эксплуатации и истребления, которые в период совершения преступлений воспринимались как само собой разумеющиеся и не нуждающиеся в объяснениях. Однако там, где отсутствуют архивы, существует другой источник правды, а именно голоса жертв, веками остававшиеся не услышанными. Самым большим архивом страданий чернокожих в США является джаз, который занял центральное место в американской культуре, но так и не получил признания как законного свидетельства. Мы говорим сегодня об этих голосах как об «устных свидетельствах». Они подтверждают исторические травмы, о которых нет письменных источников. Ныне устные свидетельства (testimony) также нашли доступ в историческую науку.
5. Новая мемориальная культура диалогична. Это отличает ее от национальной памяти, которая традиционно монологична. Существенную роль играет при этом не только гордость. Повышенная сосредоточенность на жертвенных эпизодах собственной истории исключает для нее возможность стать формой духовного самоотчета и ответственности, к которым призывает Хёйзинга, и позволяет «забыть» о собственной вине. Логика национальной памяти определялась и определяется дефицитом места: собственные страдания занимают обычно очень много места и вытесняют страдания, которые были причинены другим. Историк Марк Блох сравнил однажды национальные памяти с «диалогом глухих, которые невпопад отвечают на вопросы друг друга». Но в Европейском союзе национальные памяти больше не изолированы, они неразрывно связаны с памятью соседей. Политические и культурные рамки ЕС сделали уже многое для того, чтобы национальные памяти стали более восприимчивыми друг к другу, более чуткими к собственной вине и к страданиям других. Вместе с тем также справедливо и иное: если монологизм национальной памяти вновь укрепится, европейская интеграция не сможет развиваться дальше.