«Ночью проснусь — будто кто-то плачет»: отрывок из книги «У войны не женское лицо»
С утра телефонный звонок: «Мы с вами не знакомы… Но я приехала из Крыма, звоню с железнодорожного вокзала. Далеко ли это от вас? Хочу рассказать вам свою войну…».
Так?!
А мы собрались с моей девочкой поехать в парк. Покататься на карусели. Как объяснить шестилетнему человечку, чем я занимаюсь. Она недавно у меня спросила: «Что такое — война?» Как ответить… Я хочу отпустить ее в этот мир с ласковым сердцем и учу, что нельзя просто так цветок сорвать. Жалко божью коровку раздавить, оторвать у стрекозы крылышко. А как объяснить ребенку войну? Объяснить смерть? Ответить на вопрос: почему там убивают? Убивают даже маленьких, таких, как она. Мы, взрослые, как бы в сговоре. Понимаем, о чем идет речь. А вот — дети? После войны мне как-то родители это объяснили, а я своему ребенку уже не могу объяснить. Найти слова. Война нам нравится все меньше, нам все труднее найти ей оправдание. Для нас это уже просто убийство. Во всяком случае, для меня это так.
Написать бы такую книгу о войне, чтобы от войны тошнило, и сама мысль о ней была бы противна. Безумна. Самих генералов бы тошнило…
Мои друзья-мужчины (в отличие от подруг) ошарашены такой «женской» логикой. И я опять слышу «мужской» аргумент: «Ты не была на войне». А может быть, это и хорошо: мне неведома страсть ненависти, у меня нормальное зрение. Невоенное, немужское.
В оптике есть понятие «светосила» — способность объектива хуже-лучше зафиксировать уловленное изображение. Так вот, женская память о войне самая «светосильная» по напряжению чувств, по боли. Я бы даже сказала, что «женская» война страшнее «мужской». Мужчины прячутся за историю, за факты, война их пленяет как действие и противостояние идей, различных интересов, а женщины захвачены чувствами. И еще — мужчин с детства готовят, что им, может быть, придется стрелять. Женщин этому не учат… они не собирались делать эту работу… И они помнят другое, и иначе помнят. Способны увидеть закрытое для мужчин. Еще раз повторю: их война — с запахом, с цветом, с подробным миром существования: «дали нам вещмешки, мы пошили из них себе юбочки»; «в военкомате в одну дверь зашла в платье, а в другую вышла в брюках и гимнастерке, косу отрезали, на голове остался один чубчик…»; «немцы расстреляли деревню и уехали… Мы пришли на то место: утоптанный желтый песок, а поверху — один детский ботиночек…». Не раз меня предупреждали (особенно мужчины-писатели): «Женщины тебе напридумывают. Насочиняют». Но я убедилась: такое нельзя придумать. У кого-то списать? Если это можно списать, то только у жизни, у нее одной такая фантазия.
О чем бы женщины ни говорили, у них постоянно присутствует мысль: война — это прежде всего убийство, а потом — тяжелая работа. А потом — и просто обычная жизнь: пели, влюблялись, накручивали бигуди…
В центре всегда то, как невыносимо и не хочется умирать. А еще невыносимее и более неохота убивать, потому что женщина дает жизнь. Дарит. Долго носит ее в себе, вынянчивает. Я поняла, что женщинам труднее убивать.
* * *
Мужчины… Они неохотно впускают женщин в свой мир, на свою территорию.
На Минском тракторном заводе искала женщину, она служила снайпером. Была знаменитым снайпером. О ней писали не раз во фронтовых газетах. Номер домашнего телефона мне дали в Москве ее подруги, но старый. Фамилия тоже у меня была записана девичья. Пошла на завод, где, как я знала, она работает, в отделе кадров, и услышала от мужчин (директора завода и начальника отдела кадров): «Мужчин, что ли, не хватает? Зачем вам эти женские истории. Женские фантазии…». Мужчины боялись, что женщины какую-то не ту войну расскажут.
Была в одной семье… Воевали муж и жена. Встретились на фронте и там же поженились: «Свадьбу свою отпраздновали в окопе. Перед боем. А белое платье я себе пошила из немецкого парашюта». Он — пулеметчик, она — связная. Мужчина сразу отправил женщину на кухню: «Ты нам что-нибудь приготовь». Уже и чайник вскипел, и бутерброды нарезаны, она присела с нами рядом, муж тут же ее поднял: «А где клубника? Где наш дачный гостинец?». После моей настойчивой просьбы неохотно уступил свое место со словами: «Рассказывай, как я тебя учил. Без слез и женских мелочей: хотелось быть красивой, плакала, когда косу отрезали». Позже она мне шепотом призналась: «Всю ночь со мной штудировал том «Истории Великой Отечественной войны». Боялся за меня. И сейчас переживает, что не то вспомню. Не так, как надо».
Так было не один раз, не в одном доме.
Да, они много плачут. Кричат. После моего ухода глотают сердечные таблетки. Вызывают «скорую». Но все равно просят: «Ты приходи. Обязательно приходи. Мы так долго молчали. Сорок лет молчали…»
Понимаю, что плач и крик нельзя подвергать обработке, иначе главным будет не плач и не крик, а обработка. Вместо жизни останется литература. Таков материал, температура этого материала. Постоянно зашкаливает. Человек больше всего виден и открывается на войне и еще, может быть, в любви. До самых глубин, до подкожных слоев. Перед лицом смерти все идеи бледнеют, и открывается непостижимая вечность, к которой никто не готов. Мы еще живем в истории, а не в космосе.
Несколько раз я получала отосланный на читку текст с припиской: «О мелочах не надо… Пиши о нашей великой Победе…». А «мелочи» — это то, что для меня главное — теплота и ясность жизни: оставленный чубчик вместо кос, горячие котлы каши и супа, которые некому есть — из ста человек вернулось после боя семь; или то, как не могли ходить после войны на базар и смотреть на красные мясные ряды… Даже на красный ситец… «Ах, моя ты хорошая, уже сорок лет прошло, а в моем доме ты не найдешь ничего красного. Я ненавижу после войны красный цвет!»
<...>
Слушаю, когда они говорят… Слушаю, когда они молчат… И слова, и молчание — для меня текст.
— Это — не для печати, для тебя… Те, кто был старше… Они сидели в поезде задумчивые… Печальные. Я помню, как один майор заговорил со мной ночью, когда все спали, о Сталине. Он крепко выпил и осмелел, он признался, что его отец уже десять лет в лагере, без права переписки. Жив он или нет — неизвестно. Этот майор произнес страшные слова: «Я хочу защищать Родину, но я не хочу защищать этого предателя революции — Сталина». Я никогда не слышала таких слов… Я испугалась. К счастью, он утром исчез. Наверное, вышел…
— Скажу тебе по секрету… Я дружила с Оксаной, она была с Украины. Впервые от нее я услышала о страшном голоде на Украине. Голодоморе. Уже лягушку или мышь было не найти — все съели. В их селе умерла половина людей. Умерли все ее меньшие братья и папа с мамой, а она спаслась тем, что ночью воровала на колхозной конюшне конский навоз и ела. Никто не мог его есть, а она ела: «Теплый не лезет в рот, а холодный можно. Лучше замерзший, он сеном пахнет». Я говорила: «Оксана, товарищ Сталин сражается. Он уничтожает вредителей, но их много». — «Нет, — отвечала она, — ты глупая. Мой папа был учитель истории, он мне говорил: «Когда-нибудь товарищ Сталин ответит за свои преступления…»
Ночью я лежала и думала: а вдруг Оксана — враг? Шпионка? Что делать? Через два дня в бою она погибла. У нее не осталось никого из родных, некому было послать похоронку…
Затрагивают эту тему осторожно и редко. Они до сих пор парализованы не только сталинским гипнозом и страхом, но и прежней своей верой. Не могут ещё разлюбить то, что любили. Мужество на войне и мужество мысли — это два разных мужества. А я думала, что это одно и то же.
<...>
Из того, что выбросила цензура
«Я ночью сейчас проснусь… Как будто кто-то ну… плачет рядом… Я — на войне…
Мы отступаем… За Смоленском какая-то женщина выносит мне свое платье, я успеваю переодеться. Иду одна… среди мужиков. То я была в брюках, а то иду в летнем платье. У меня вдруг начались эти дела… Женские… Раньше начались, наверное, от волнений. От переживаний, от обиды. Где ты тут что найдешь? Стыдно! Как мне было стыдно! Под кустами, в канавах, в лесу на пнях спали. Столько нас было, что места в лесу всем не хватало. Шли мы растерянные, обманутые, никому уже не верящие… Где наша авиация, где наши танки? То, что летает, ползает, гремит — все немецкое.
Такая я попала в плен. В последний день перед пленом перебило еще обе ноги… Лежала и под себя мочилась… Не знаю, какими силами уползла ночью в лес. Случайно подобрали партизаны….
Мне жалко тех, кто эту книгу прочитает, и кто ее не прочитает…»
«У меня было ночное дежурство… Зашла в палату тяжелораненых. Лежит капитан… Врачи предупредили меня перед дежурством, что ночью он умрет. Не дотянет до утра… Спрашиваю его: «Ну как? Чем тебе помочь?». Никогда не забуду… Он вдруг улыбнулся, такая светлая улыбка на измученном лице: «Расстегни халат… Покажи мне свою грудь… Я давно не видел жену…». Я растерялась, я же еще даже не целованная была. Что-то я там ему ответила. Убежала и вернулась через час.
Он лежал мертвый. И та улыбка у него на лице…»
«Под Керчью… Ночью под обстрелом шли мы на барже. Загорелась носовая часть… Огонь полез по палубе. Взорвались боеприпасы… Мощный взрыв! Взрыв такой силы, что баржа накренилась на правый бок и начала тонуть. А берег уже недалеко, мы понимаем, что берег где-то рядом, и солдаты кинулись в воду. С берега застучали пулеметы. Крики, стоны, мат… Я хорошо плавала, я хотела хотя бы одного спасти. Хотя бы одного раненого… Это же вода, а не земля — раненый человек погибнет сразу. Пойдёт ко дну… Слышу — кто-то рядом то вынырнет наверх, то опять под воду уйдет. Наверх — под воду. Я улучила момент, схватила его… Что-то холодное, скользкое… Я решила, что это раненый, а одежду с него сорвало взрывом. Потому, что я сама голая… В белье осталась… Темнотища. Глаз выколи. Вокруг: «Ээх! Ай-я-я!». И мат… Добралась я с ним как-то до берега… В небе как раз в этот миг вспыхнула ракета, и я увидела, что притянула на себе большую раненую рыбу. Рыба большая, с человеческий рост. Белуга… Она умирает… Я упала возле нее и заломила такой трехэтажный мат. Заплакала от обиды… И от того, что все страдают…»
«Выходили из окружения… Куда ни кинемся — везде немцы. Решаем: утром будем прорываться с боем. Все равно погибнем, так лучше погибнем достойно. В бою. У нас было три девушки. Они приходили ночью к каждому, кто мог… Не все, конечно, были способны. Нервы, сами понимаете. Такое дело… Каждый готовился умереть…
Спаслись утром единицы… Мало… Ну, человек семь, а было пятьдесят, если не больше. Посекли немцы пулеметами… Вспоминаю тех девчонок с благодарностью. Ни одной утром не нашел среди живых… Никогда больше не встретил…»
Из разговора с цензором
— Кто пойдет после таких книг воевать? Вы унижаете женщину примитивным натурализмом. Женщину-героиню. Развенчиваете. Делаете ее обыкновенной женщиной. Самкой. А они у нас — святые.
— Наш героизм стерильный, он не хочет считаться ни с физиологией, ни с биологией. Ему не веришь. А испытывался не только дух, но и тело. Материальная оболочка.
— Откуда у вас эти мысли? Чужие мысли. Не советские. Вы смеетесь над теми, кто в братских могилах. Ремарка начитались… У нас ремаркизм не пройдет. Советская женщина — не животное…