Чуть более ста лет назад в Петербурге вышел сборник стихов под заглавием «Пощечина общественному вкусу». Его предварял манифест с призывом бросить среди прочих Пушкина «с парохода Современности». Собственно, это воззвание — не стихи — и было пощечиной. Ею в истории и осталось. Этот лихой текст — один из первых и ярчайших образцов contemporary art — был подписан шестью молодыми, очень по-разному одаренными поэтами (среди них, скажем, был Владимир Маяковский).
Не старости, а молодости свойственно беспамятство.
Упиваясь своей дерзостью, ребята предлагали то, что спокойно, без шума, пыли, манифестов и выстрелов крейсера «Аврора» удалось ХIX веку. Это обстоятельство совершенно забыто за историческим триумфом Пушкина, но оно по-прежнему изумляет — Пушкина лет на тридцать после его смерти не то чтобы совсем забыли, но среди тонкой, чувствующей и социально озабоченной публики к нему было принято относиться, ну как, скажем, сегодня к колумнисту журнала GQ — блестящему, очаровательному пустозвону. Тонкие, чувствующие и социально озабоченные русские люди почитали в это время первым писателем России Чернышевского, а самым прекрасным поэтом — Некрасова (хотя у Некрасова, действительно, много прекрасных стихов). Чернышевский и Некрасов всей душой страдали за народ, а у Пушкина эти страдания как-то очень легкомысленно высказаны.
Позабытое, не больно уж важное для истории затмение образованных умов XIX века неизбежно вспоминается в связи с триумфальным и очищающим шествием по России и миру кинофильма «Левиафан» Андрея Звягинцева.
И в самом деле, «Левиафан» настолько показательно разрезал Россию на две искомые части — Россию Хорошую и Россию Скверную, Россию Светлоликую и Россию Свинорылую, что в такой наглядности не может не скрываться неточность.
К аргументам противников «Левиафана» невозможно прислушиваться. Если с их стороны и прозвучало что-то важное, точное, то все это потонуло в хрюканье и лае. Гораздо любопытнее звучит стройный и, надо сказать, необыкновенно мощный хор сторонников «Левиафана», куда входят практически все разборчивые наблюдатели российского кинопроцесса.
Прежде всего Звягинцеву аплодируют за бесподобную смелость. Между тем, именно в последние несколько лет русскому кинематографу стоит засчитать, по крайней мере, три попытки в жанре радикального высказывания о свинцовых мерзостях русской жизни. Это «Юрьев день» Кирилла Серебренникова, «Бубен, барабан» Алексея Мезгирева и «Долгая счастливая жизнь» Бориса Хлебникова. О художественных результатах этих произведений можно долго спорить. Спором и сварой в студии телепрограммы «Закрытый показ» Александра Гордона все и ограничилось. Эти фильмы неслышно прокатились в нескольких нишевых кинотеатрах двух российских столиц, получив свои тихие внутрироссийские премии. Оскаровский комитет о них ничего так и не узнал.
Ровно такая же судьба ждала и грандиозный, яростный, совершенно беспощадный «Груз 200» Алексея Балабанова — главное высказывание покойного режиссера и, возможно, самый важный русский фильм последних тридцати лет.
За одним исключением. Выходу «Груза 200» в очень ограниченный прокат предшествовала, как и в случае с «Левиафаном», война мнений. Освещавшаяся, впрочем, только в специализированных изданиях усилиями подвижников-критиков.
Пушкин не Пушкин, но Балабанову удалось в «Грузе 200» практически невозможное. Помещая хоррор о менте-маньяке в декорацию гниющего провинциального Советского Союза, никого не ослепляя навязчивыми визуальными метафорами, двигая стертыми до безликости фигурами героев, Балабанов поднимается до высот античной трагедии. «Через страх и сострадание — к очищению» — эту аристотелевскую формулу трагедии никому пока не удалось переписать.
Чем является «Левиафан» с точки зрения аристотелевской поэтики, разобраться невозможно. Поначалу медленно раскачиваясь в сторону любимого оскаровского жанра (маленького человека хочет растоптать чудище власти, и он берет в руки винтовочку), Звягинцев в итоге не позволяет своему герою выстрелить из ружья, давит его, как гусеницу, и растворяет историю в потоке густой образности, творя, как ему кажется, притчу. Для драмы это мертвенно статичное кино, в котором Зло с первой секунды обозначается как Зло, а Добро погибает даже не от первого дуновения Зла, а от грубого, ниже пояса сценарного хода. Это, разумеется, и не формалистская игра с жанрами. Тарантиновской ловкости, лихачества, да чего уж там — чувства юмора, в Звягинцеве совсем нет.
Самое точное, проницательное определение дал «Левиафану» кинокритик «Афиши» Станислав Зельвенский, назвав его фильмом эпохи интернет-троллинга. Когда единственной целью высказывания является производство комментариев и лайков. Эффект троллинга — в предельной простоте и анекдотичной плоскости иллюстративных средств. Если мы говорим о свинстве русской жизни — показываем свиней. Если мы говорим о свинстве русской власти — видим ее свиное рыло в храме в прямом монтаже с ликом Христа.
«Левиафан» — это интернет-мем, растянутый на 141 минуту.
И эта его бесконечная протяженность заставляет интеллигентного зрителя приписывать троллингу свойства глубокого художественного высказывания. Ведь всякий интеллигентный человек с рождения знает, что «глубокое» и «умное» кино должно длиться немного дольше, чем нужно.
История с прокатной судьбой «Груза 200» и «Левиафана» — забвением первого и кричащим признанием второго — почти исчерпывающе объясняет нам то, что случилось с Пушкиным, восприятием его искусства в России в середине ХIX века. В эпохи большой социальной озабоченности критерии оценки искусства совершенно размываются. Они даже и вовсе отменяются. Качество искусства — это как ты относишься к власти и всему, что ее поддерживает, сопровождает.
Это, конечно, не самый печальный, не самый болезненный побочный эффект так называемых плохих времен. Напротив, если что и может убедить нас в том, что нынешнее время не так уж и плохо, так это сама судьба «Левиафана». Злая иллюстрация на современное российское государство, под стать карикатурам журнала «Шарли Эдбо», не вызывает в России сколько-нибудь опасных реакций. 638 копий — это размах голливудского хита. Это сопоставимо с числом копий, скажем, комедии «Тупой еще тупее 2». Это ли не высшее доказательство того, что мы по-прежнему живем пусть в крайне своеобразном, но все еще неопровержимо свободном мире?