Гузель Санжапова — Forbes: «В деревне «До Бога — высоко. До царя — далеко»
Основательница проекта «Малый Турыш» Гузель Санжапова стала одной из трех победительниц премии Forbes Woman Mercury Awards. 10 лет назад в одноименной деревне она открыла производство меда и варенья, привлекая к работе местных жителей, и стала настоящим символом социального предпринимательства в России. В интервью главному редактору Forbes Woman Юле Варшавской Гузель рассказала, как ее проект выживает в кризис, почему она все еще верит в международные связи и диалог между городом и деревней, что думают в регионах о власти в стране и что делать, если на дорогу выйдут волки
«Проект начался с желания помочь папе с пасекой. Мед продавался плохо, в деревне было ощущение покинутости», — рассказывает социальная предпринимательница, в прошлом сотрудница IT-компании Гузель Санжапова. Десять лет назад в ее родном Малом Турыше, расположенном в 200 км от Екатеринбурга, было не больше двух десятков домов — и ни школы, ни продуктового магазина, ни фельдшерского пункта. Местные жители уезжали работать в города или соседний Большой Турыш. Первое вложение Санжапова сделала из личных средств: на 300 000 рублей купила оборудование для производства взбитого меда. Поняв, что продукт пользуется спросом, Санжапова с помощью краудфандинга собрала на развитие проекта еще около 400 000 рублей. Так появился их первый продукт — крем-мед с ягодками, а в деревне стало расти маленькое производство.
Помимо создания рабочих мест, Гузель занималась развитием инфраструктуры в деревне. Вместо колодца пробурили скважину, построили детскую площадку, усилиями волонтеров установили беседку и организовали систематический вывоз мусора — всего этого в Малом Турыше раньше не было. Сейчас в деревне строится общественный центр. В нем откроются магазин и пекарня — теперь не нужно будет ждать приезжающего раз в неделю автоприлавка. Появится парикмахерская и зона для врачебного чекапа. Добавятся места для размещения туристов. Все это, как говорит сама автор проекта, позволит создать «городской комфорт посреди нигде».
За многолетние усилия на территории Малого Турыша и вклад в развитие социального предпринимательства в регионах Гузель Санжапова вошла в тройку победительниц премии Forbes Woman Mercury Awards и попала на обложку мартовского номера журнала.
— Проекту «Малый Турыш» — 10 лет. В каком состоянии он пришел к своему юбилею? Учитывая, что это совпало с началом огромного кризиса, с которым мы столкнулись в 2022 году.
— В начале 2022 года я думала так: важно завершить общественный центр, который я строю в деревне и который стал бы венцом инфраструктуры в Малом Турыше. Для меня это была последняя галочка, поставив которую, я поняла бы, что если все будет экономически и административно работать стабильно, то мне больше ничего не нужно делать. И после этого моя роль в проекте должна была измениться. Потому что сначала я хотела помочь папе с пасекой, потом я хотела трудоустраивать людей в деревне и делать бизнес. А потом я осознала, что я даже не деревню развиваю или бизнес делаю — я скорее человек, создающий необычную историю, на которую смотрят сегодня по всей России. И я оказалась тем человеком, который разрушил очень много стереотипов, в том числе стереотип о том, что развивать бизнес в деревне — не женское дело. Список того, что у нас оказывается «не женским», вообще очень большой.
— Кажется, что в вопросе развития деревни в России гендер — даже не первая проблема.
— Помимо гендера действительно много проблем. Есть еще такая штука, как возраст: все считают, что ты слишком юн, чтобы рассуждать о каких-то серьезных вещах. Но дело в том, что никто раньше не решался говорить вслух о проблеме гендера, о том, что она есть и ее надо решать.
К началу прошлого года я признала: что произошло — то произошло. Постепенно стало очевидно, что мы откатываемся назад. Если говорить про бизнес, мы точно упадем. Кризис если не захлестнет нас, то сильно подорвет. Хотя по меркам Москвы мы супер-микро-бизнес, мы упали в обороте в три раза: было около 33 млн рублей, стало 11 млн рублей за прошлый год. При этом мы не умерли, поскольку мы диверсифицировали процессы. Даже при нынешнем обороте мы не умрем, если продолжим работать дальше. Вопрос тут только в том, что при таких цифрах мы попрощались с мечтой самостоятельно, из своей чистой прибыли, достроить общественный центр. В общем, сейчас мы четко понимаем, что нам нужно заново отстраивать бизнес и искать партнеров. А значит, я никуда не ухожу и продолжаю заниматься всеми вопросами сама.
— Какие сейчас первостепенные задачи стоят перед вами?
— У меня есть конкретная задача по развитию деревни, где сейчас строится общественный центр, и глэмпинга, который мы достроили в прошлом году. Предыдущий сезон был у нас тестовым. В новом сезоне глэмпинг уже будет работать на полную мощность. Это еще один «актор развития территории». У нас очень маленькая деревня — всего одна улица, а в центре стоит наше производство, небольшой цех на 100 м2. В конце деревни — общественный центр на 850 м2. Это здание — наш районный штаб, где мы пытаемся создать такой кластер.
— Глэмпинг будет рассчитан на туристов?
— Я всегда смотрела хотя бы на 5–10 лет вперед и хотела иметь такую экспертизу, чтобы говорить о своем проекте на уровне мира, а не только России. Поэтому, когда границы еще были открыты, до пандемии, мы много работали с иностранными туристами, кайфовали от этого, потому что нам удавалось ломать их стереотипы о деревенских. К нам в деревню приезжали африканцы, индусы, китайцы. И выяснялось, что не так важно, на каком языке ты говоришь, — важно, что все люди так или иначе хотят быть здоровыми, жить в достатке, растить детей, не беспокоиться за их будущее.
Потом случился ковид, и мы попрощались с иностранными туристами. Стало понятно, что нужно будет работать с российскими. Мы четко понимали, какой хотели бы видеть свою аудиторию. Также мы понимали, что наши клиенты, которые едят наши варенье и мед, — это очень интересные люди. Многих я знаю лично — они кайфовые. В этот момент случайно продавалась земля, мы случайно ее купили — и случайно построили глэмпинг. Очень маленький, всего лишь пять палаток — то есть больше 10 человек одновременно там отдохнуть не может. Но на самом деле это идеальный формат, потому что люди собираются вечером вокруг костра, под звездами, мобильная связь не ловит, и тогда они начинают по-настоящему общаться друг с другом.
— Наш условный читатель-оптимист скажет вам: а почему вы говорите о каком-то падении бизнеса и сложностях, если кажется, что за последние три года все силы были как раз брошены на то, чтобы такие проекты, как ваш, развивались? Тренд на внутренний туризм, закрытие альтернатив за границей, развитие малых территорий.
— В туризме мы только начинаем, и пока нет смысла говорить о деньгах и развитии, это инвестиционный проект.
Если говорить про наш основной бизнес, то все, что произошло за последний год, ударило в нашу целевую аудиторию на 100%. Наши варенье и мед, как правило, покупали супер-ответственные люди — с высшим образованием, с хорошим доходом, которые много думают, много путешествуют, заботятся об экологии. В условиях, которые сложились в последний год, как раз эти люди поняли, что хотят уехать из России. Среди нашей аудитории большое количество людей уехали.
Второй сектор нашего бизнеса — корпоративные подарки. Мы всегда заходили в компании с стороны ценностей: кроме того, что это классное земляничное варенье, каждый ваш подарок меняет жизнь, меняет инфраструктуру, меняет облик российской деревни.
Я разговариваю с партнерами на языке целей устойчивого развития, о глобальных проектах, а не на языке «посмотрите на наших бедных бабушек». Так что 70% клиентов нашего корпоративного сегмента были западными компаниями, которые ушли. Мне, например, ужасно жаль, что ушла IKEA, с которой мы сотрудничали и долгое время готовили специальный проект — коллекцию Малого Турыша. Мы специально для IKEA запустили в старом деревенском доме швейное производство. Теперь проекта нет, IKEA закрыта — и, соответственно, полтора года подготовки оказались никому не нужны.
— Как вы оцениваете последствия ухода западных брендов — для вас и в целом?
— Я знаю, какому количеству благотворительных фондов и социальных бизнесов они помогали, поэтому, конечно, это огромная потеря. Я понимаю, что восстанавливать все эти связи будем еще 20 лет. С одной стороны, меня это очень пугает, а с другой, я готова к большой работе в этом направлении. Мне сейчас 34 года. Дай бог, мы сможем восстановить эти связи, когда мне будет за 50. Когда я об этом думаю, у меня перехватывает дыхание. Но я понимаю, что все меняется. Возможно, через день, два, год все будет иначе. Может быть, через год окажется, что все это разрушение стало пинком для тех людей, которые сидели, молчали и ждали своего часа, чтобы что-то изменить. Сейчас это все гипотетические рассуждения — ни одно из них не будет абсолютной правдой.
Но мне бы очень хотелось, чтобы все то, что сейчас разрушено, было потом использовано во благо. Сейчас я говорю исключительно про связи, партнерства. Мне хочется, чтобы потом все это сложилось в новую картинку, в новый калейдоскоп, который будет создан быстрее, потому что мы все учимся в процессе. Не всегда хорошему, конечно. Но я смотрю на события последнего года и понимаю, что количество моих международных контактов увеличилось. Большинство людей, которые уехали, устроят свой быт, найдут себе работу или построят свой новый бизнес, но уже не в России. Если мы сохраним связи и контакты, то в перспективе — это будущие партнеры. Если посмотреть на происходящее с этой точки зрения истории, то получается уже позитивный тренд, не так ли?
— Да, с такой точки зрения я на это все еще не смотрела.
— Самое главное, чтобы все те, кто сейчас в этой большой дискуссии участвуют, сохраняли диалог. Если мы его сохраним, если научимся принимать другую позицию, то через 3–7–15 лет окажется, что вообще-то мы поддерживали связи, чтобы создавать что-то новое вместе.
Я понимаю, что никуда не убегу — я сейчас на своем месте, мою работу за меня никто не сделает. Да, возможно, мне придется поработать больше, расшибиться в лепешку, чтобы сделать все, что я задумала. Но время идет, и оно все расставит на свои места, потому что нам еще придется на международном уровне решать глобальные проблемы — например, разбираться с экологией. Приведу такой пример: если мы говорим про сортировку мусора, я периодически слышу от людей: «А я принципиально не сортирую мусор, потому что это не моя зона ответственности». Но я продолжу сортировать мусор и думать об экологии, потому что наши частные поступки и действия — это часть глобальных процессов, хотим мы этого или нет.
— Да, но давайте продолжим метафору: вот вы — человек, который принципиально сортирует мусор, но вокруг вас никто этого не делает. А еще не создано никаких институтов для того, чтобы мусор, который вы рассортировали, ушел не обратно на свалку, а действительно был переработан. Кажется, со временем вы либо отчаиваетесь, либо ищете место, где все-таки думают про экологию. Другими словами, не боитесь ли вы, что ценности, которые вы транслируете, утонут в море совершенно другой общественной повестки?
— Мне кажется, нет. Никуда оно не утонет. Я вообще все эти годы старалась избегать рассуждений в духе «вот есть мы, а есть вся остальная Россия, все эти 146%». Все эти обобщения очень удобны, чтобы влиять на людей. Я много лет всем советую: «Вы сейчас чемоданчик запакуйте и попробуйте поехать по России на машине, заезжая в каждую деревню». И вдруг оказывается, что все это — не «146%», а гораздо сложнее. Тут вопрос, хватит ли у вас в сердце милосердия и понимания, чтобы осознать каждую частную историю.
А теперь расскажу историю про раздельный сбора мусора — как мы с этим разобрались. В какой-то момент я осознала, что у нас в деревне большинство коммуникаций про экологию идет через идею о том, что рыбки в океане умрут, что мы задохнемся от свалочных газов — то есть с позиции страха. И где-то отдельно стоят такие слова, как осознанность, добросовестность, ответственность.
Когда мы наладили вывоз мусора из нашей деревне (на это ушло 1,5 года), я сразу поняла, что надо решать проблему с пластиком и стеклом. Потому что в деревне все, что можно использовать, будут использовать до последней щепки, — денег нет. Но как мотивировать людей, я не могла придумать. И тут загорелись леса на Урале — и, соответственно, свалка в 40 км от деревни, в городе Красноуфимск, тоже горела. Впервые в жизни люди в деревне проснулись и почувствовали, как пахнет горящий мусор. И поняли, что это такое.
А как раз тогда мы запускали бесплатный детский лагерь для деревенских детей. И тут меня осеняет. Я выхожу на сцену на одном из мероприятий и говорю: «Дорогие родители! Вот мы первый раз сделали лагерь, и оказалось, что ваши дети умеют творить. За этот лагерь мы заплатили свои деньги. Мне бы очень хотелось, чтобы лагерь открывался каждый год и не зависел от моей воли или от нашего бизнеса. Мы предлагаем вам очень простое решение: давайте мы будем с вами сортировать пластиковые бутылки, подрядчик их будет у нас забирать и платить за это нам деньги. То есть не мы платим за вывоз, а нам платят за сбор вторсырья. Мы копим эти деньги и тратим на детский лагерь раз в год».
— И вы правда следующий лагерь оплатили за счет этих денег?
— Нет, конечно, столько денег мы не собрали, потому что у нас маленькая деревня — и всего лишь одна сетка для раздельного сбора. Но часть оплатили. Потому можно вести коммуникацию с точки зрения боли и страха, а можно — с любовью. Большая разница.
— Я родилась в Барнауле, в Сибири, много путешествовала по российским деревням и малым городам, поэтому все, что вы говорите, мне очень понятно. Но при этом я столкнулась с колоссальным невежеством многих моих московских и петербургских друзей в отношении всего, что происходит в России за пределами их городов. Это интеллектуальные, успешные, образованные и формирующие повестку люди, но они имеют очень смутное представление об этой части жизни России. И это влияет на их оценку происходящего в стране. Исходя из вашего опыта, возможно ли соединить эти миры, наладить какой-то диалог?
— Я всегда стараюсь быть мягче к людям, я воспринимаю их незнание как вводные условия задачи. А моя задача — рассказать, что вообще-то реальность в деревне может быть отличной от того, что они представляют. Я сама стараюсь не тащить весь свой «городской» багаж в деревню, потому что часто он мешает разглядеть человека и его частную историю. Потому что деревня по-своему очень мудрая. Но вы хоть раз слышали, чтобы так думали люди, живущие в больших городах?
— Скорее, они думают, что в деревнях все пьют, бьют друг друга, и дети у них босые ходят в школу зимой по 8 км.
— Именно. Меня это ужасно смущает, потому что это несправедливо. При этом абьюз там взаимный: если деревенских упрекают, что они остаются сидеть в своих избах до смерти, то городских — что они про «успешный успех» и «зажрались, у них и скотины нет, и в квартире тепло». И я думаю, что в глобальном плане это никогда не приземлится на одну почву. Но зачем мы тогда строим общественный центр и глэмпинг? Чтобы создавать безопасное пространство для разговора и поиска точек соприкосновения, потому что пока нет диалога между деревней и городом, никаких изменений в стране не будет.
— А как его наладить? Возможно ли объяснить условной столичной интеллигенции, как на самом деле живет большая часть России?
— Знаете, я обычно в такие рассказы в принципе не влезаю. Я просто говорю: «Хотите узнать — берите билет в Екатеринбург, откуда на машине к нам. Что бы я ни рассказывала, это невозможно прочувствовать до тех пор, пока ты сидишь на подушечках в Москве. Чтобы понять, как люди живут, в идеале надо попасть в деревню в декабре и в валенках. А может быть, лучше оставим их в городской обуви — некоторые в кедах рисковали приезжать к нам. И скажем: «Ой, вы доехали до Большого Турыша, а вам надо в Малый! Наш автобус туда не идет, вам вон туда идти четыре километра». И вот без фонарей, под звездным небом, у тебя какой-нибудь человек идет 4 км один. А дальше ты ему на ухо говоришь: «Эй, чувак, смотри, вот здесь слева — наше татарское кладбище! Там столько всяких историй! Ой, и еще, знаешь ли ты, что надо делать, если сейчас волки из-за кустов выйдут?»
— А вы знаете, что надо делать, если волки выйдут?
— Я спрашивала местных бабулек, они хоть и смеются, но одна из них всегда ходила с финкой на груди. Она была скотником, когда еще существовал колхоз и на поля надо было идти через лес. Вот там могли и волки выйти, и разная дичь. Несколько лет назад автобус заглох между двух деревень, и его окружили волки.
Так что я могу сколько угодно рассказывать городским про деревню, но пока ты не поймешь на своей шкуре, что такое ежедневное выживание в условиях, когда туалет на улице зимой, тогда, возможно, станет понятно, что жизнь в регионах — это не картинка в соцсетях.
— Хорошо, вот у них туалет зимой на улице, тоска, в большинстве малых деревень нет даже школ, и детям приходится куда-то ездить за километры, условия жизни действительно тяжелейшие и часто довольно унизительные. Тогда почему русский человек, живущий так, не возмущается и не пытается что-то изменить? Они просто смиряются с предлагаемыми обстоятельствами?
— Нужно понимать, что в деревне «До Бога — высоко. До царя — далеко». Письма президенту, что ли, писать? Но там есть и другая часть людей, которые при всех обстоятельствах берут ответственность на себя и пытаются что-то делать. Сейчас, например, наши дети в школу ездят на маршрутке, потому что в деревне школы нет. Домой либо пешком идут, либо эта же маршрутка их обратно привозит. Но когда-то этот процесс еще не был организован. И как дети в школу ходили? А если волки? В общем, один из жителей взял и сам собрал большие аэросани, чтобы возить детей. И возил ведь! Сначала своих отвезет, потом — других. Очень удобно: во-первых, шум от этого транспорта отпугивал живность, а во-вторых, это была скоростная доставка.
К чему я рассказала эту историю? К тому, что и в деревне, и в городе у разных людей разные позиции. И там, и там есть те, кто с дивана рассказывает, как всем жить. А есть те, кто идет и реально делает. Мне так много раз за эти годы говорили: «Гузель, почему вы не идете и не добиваетесь от государства…» — а дальше длинный список того, чего мы должны добиться. Но пока я буду впустую добиваться чего-то от государства, проблемы в деревне будут сохраняться годами.
Простой пример: в Малом Турыше было два колодца. Один из них старше моей бабушки. В одно лето оба пересохли, а у людей денег на скважину нет. А вы представляете, это 50 жителей плюс скотина — пить воду нужно всем. И я бы могла пойти в администрацию и сказать, что вода закончилась, но проблема в том, что эта процедура требует времени. Мы тогда просто пробурили скважину, люди до сих пор из нее пьют. Никто с тех пор о колодце больше не говорит. Хотя мы не могли сделать ее официально. Значит, по факту мы нарушаем закон ради того, чтобы людям было, что пить.
— Я помню, как в одной деревне под Архангельском нас, журналистов, встречали частушками о газопроводе: мол, дорогие гости, расскажите там в Москве, чтобы нам провели газ, а то у нас бабушки не могут на зиму дрова рубить, потому что слишком старые стали. И при этом в разговорах с ними стало понятно, что они не видят связующей нити между своими проблемами и тем, что делает власть на глобальном уровне. Есть какая-то столица с ее Кремлем, а есть наш газопровод, и эти вещи никак не связаны.
— Мне кажется, им вообще все равно, кто президент. Конечно, если ты спросишь, кто президент Российской Федерации, они прекрасно ответят. Но если бы это был Василий Пупкин, мне кажется, для них ничего не изменилось бы.
— Они не верят, что власть на что-то в их жизни действительно влияет?
— У меня нет такого ощущения. Проблема еще и в том, что, к сожалению, в деревне люди часто неграмотные и не понимают, куда пойти, чтобы решить ту или иную проблему. И вторая проблема в том, чтобы брать ответственность. Очень большая. Это какой-то инфантилизм, что ли. Им проще переложить ответственность на меня, например, потому что они знают, что я могу разобраться в сути проблемы и понять как ее решить. Запросов типа «Гузель, у нас в той деревне был пруд, надо бы восстановить» было предостаточно. Мне хотелось бы, чтобы у каждого из них развивалась как раз личная ответственность, а не абстрактная коллективная, о которой так много сейчас говорят.
— Как изменилась жизнь людей в деревне за эти 10 лет?
— Обычно, когда мне задают такие вопросы, я сама себя загоняю в угол, потому что хочется сказать: «Да никак, блин!». Чтобы были заметные глобальные изменения, чтобы можно было показать вам картиночку «было/стало», нам нужно гораздо больше времени. Для меня критерий: а родились ли в деревне дети, появились ли молодые семьи? Вот это будет настоящим прорывом.
Но, конечно, инфраструктурные изменения есть. Теперь я понимаю, что во главе угла должна быть работа, чтобы у людей была занятость. А мы пока не настолько большие, чтобы занять работой всю деревню.
А еще у них сильно расширились границы. Если раньше было это самое «до Бога — высоко, до царя — далеко», то сейчас они прекрасно понимают, что живут в центре мира. И если что-то произойдет, есть какая-то гипотетическая подмога. И не в лице одной Гузель, а в лице всех тех людей, которые успели к ним приехать за эти годы: от московских предпринимателей до индусов-туристов. Мне кажется, у них ушло ощущение покинутости, что ли.
— А какие у них еще есть опции по поиску работы, кроме вашего производства?
— Либо ехать «на севера», либо в Екатеринбург и устраиваться на работу там, снимать квартиру. Но чаще всего таким образом они тратят все, что зарабатывают, на аренду и еду. Поэтому лучшее, что мы можем делать, — это расширять количество сотрудников, создавать новые рабочие места.
— Вы сказали, что сейчас вам снова придется вкладывать много усилий в развитие именно бизнеса. Что вы планируете делать?
— Если у тебя маленький бизнес, какие есть пути развития? Мы в этом году выжили благодаря рознице, потому что увеличивали чек за счет создания очень разных продуктов под одним брендом, у которого есть история. Потому что мы не можем производить и продавать только варенье тысячами банок. Вся логика развития нашего бизнеса состояла из того, что мы не растим продукты в глубину — нет задачи продавать их контейнерами в Китай. Наша задача — работать на ту аудиторию, которая есть, и максимально закрывать ее потребности. Поэтому появляется косметика, а потом чай, а потом сацебели, а потом и другие продукты, которые наш постоянный покупатель будет брать, потому что доверяет нашему бренду, потому что разделяет наши ценности. Самый сложный путь — быть в контакте со своей аудиторией, понимать, что ей нужно и удовлетворять ее полностью. Ты маленький, но должен умудряться конкурировать с условным Ozon по скорости доставки и по сервисным штукам.
— Вы много говорите про ценности и устойчивость. При этом для решения глобальных проблем важно, чтобы публичные люди, бизнесмены, социальные предприниматели и благотворители имели возможность называть проблему проблемой. А в России сейчас, кажется, все сложнее поднимать острые вопросы и высказывать свое мнение.
— Я не могу сказать за всю повестку, потому что она очень большая. Я могу сказать только за свое дело. И я 10 лет говорю о том, что деревня умирает и там нужна работа. Что-то изменилось? Изменится только то, что сотрудников мужского пола у нас станет еще меньше. Куда меньше — непонятно. У нас в деревне уже давно царит матриархат.
Я понимаю, что мне говорить про проблемы сейчас никто не запрещает. Но при этом важна тональность, в которой ты говоришь. Я всегда фокусируюсь не на самой проблеме, а на том, чтó мы с этим можем сделать. И когда ты начинаешь рассуждать о решении, чудным образом оказывается, что это решение интересно потенциально всем стейкхолдерам, которые могут существовать. И тут мы приходим к выводу, что для решения проблем ты должен уметь разговаривать со всеми. Абсолютно. Разных взглядов, разных позиций.
Вот в декабре я была в нашей местной администрации. Понятное дело, что мы обсуждаем вообще все, что происходит, — каждый рассказывает со своей позиции. И здесь нужно иметь очень много терпения, потому что как человек ты можешь быть с этими чиновниками в корне не согласен, но профессионально ты не имеешь права оценивать кого-либо. У меня есть задачи, которые мне нужно решить.
— То есть вам приходится себя цензурировать?
— Нет, я же не говорю, что не сообщаю им свою позицию как человек. Но как профессионал я все равно выстраиваю с ними нормальный диалог. И я всегда добивалась равного диалога, чтобы не было никакой тени дискриминации. Я свое личное мнение никогда не скрываю, честно о нем говорю. И спасибо людям напротив, которые дают мне возможность сказать все, что я об этом думаю.
— За последний год дискуссия о любом сотрудничестве с государством стала особенно острой. И — возвращаясь к стереотипам городских, — я вижу, что для многих становится сюрпризом, что ты не можешь сделать в регионах практически ничего, так или иначе не сотрудничая с региональной властью. Так ли это? Или все-таки можно что-то делать в регионах, полностью абстрагируясь от местной власти?
— Я сейчас скажу конкретно про наш кейс. Я не могу ничего изменить, не сотрудничая с местной администрацией. Если мне нужно сделать что-то (чтобы, например, мусорки появились), в чем я не разбираюсь, — я иду за советом в местную администрацию. Подхожу к главе района и говорю: «Олег, скажи, пожалуйста, что мне с этим делать». И я считаю это нормальным, потому что Олег — абсолютно такой же человек, как и я. Да, он при исполнении, у него есть инструкции, но он знает, зачем я это спрашиваю, и готов к диалогу со мной.
Я никогда не прихожу и не требую. Бесполезно требовать. Гораздо важнее сделать так, чтобы был диалог. Потому что я могу для чего угодно найти партнеров и деньги, заработать, но я не могу решить системную задачу без участия администрации с точки зрения процедур. В том числе потому, что нужно следить за тем, чтобы твоя деятельность оставалась в рамках закона, и ее не запретили завтра.
— Расскажите про Образовательный центр и про планы на ближайшее будущее деревни.
— Там будет 10 номеров для туристов на втором этаже с панорамным остеклением, чтобы смотреть на нашу уральскую Швейцарию. Если выйти из номера, можно пойти на клубничную ферму и пить там просекко с самой сладкой ягодой, которую я ела в жизни. Правда, надо будет идти 3 км, но оно того стоит.
А весь первый этаж центра будет социальной направленности. Первая штука, которую мне много лет хотелось сделать, — это пекарня, потому что у нас в деревне проблемы с хлебом. Меня все время спрашивают в комментариях, почему жители не могут печь его дома, но мы понимаем, что, сидя в квартире с электропечкой, рассуждать о деревне можно сколько угодно. А если ты живешь с настоящей русской печью и умеешь ставить хлеб, как это делали твои бабушки, когда он настаивается еще с вечера, а потом вымешивается… Короче, уже давно не пекут хлеб в русских печах. И если у тебя нет машины и возможности съездить в город или соседнюю деревню в магазин, ты будешь покупать семь булок хлеба и морозить их на неделю.
А я хочу, чтобы деревня ела свежий хлеб и желательно со свежим маслом от своей коровы. Но успеем ли мы запустить производство хлеба до момента, когда вся скотина из деревни исчезнет, я не знаю.
— А почему она должна исчезнуть?
— Потому, что скотина требует больших расходов и большого труда. И в какой-то момент люди приходят к тому, что лучше пить пастеризованное молоко, а мясо брать у соседа, который еще не сдался и заколет свою телку: тогда мы купим мясо на всю зиму, положим его в погреб.
Так вот, при пекарне будет магазин. У нас в деревне был магазин — его закрыли в 2015 году. Дело в том, что он не зарабатывает деньги, потому что большинство людей все товары брали в долг, а часть долгов, естественно, не возвращалась. Поэтому никто не хочет в деревнях открывать магазины. Но мы попробуем организовать туда доставку продуктов под заказ — чтобы люди приходили за конкретными вещами, которые им правда нужны.
Еще там будет штука, которую мы назвали «массажным кабинетом»: специальное пространство, которые мы отводим под услуги. Один день там будет парикмахерская, когда надо — маникюр, когда надо — массаж. Все надо мной смеются: «Ну, в смысле, кому нужен маникюр в деревне?» А вот у моей сотрудницы, например, есть специальный чемоданчик, с которым она ездит девчонкам по деревням делать маникюр.
— А почему женщинам в деревне не может захотеться сделать маникюр?
— Это все стереотипы. Конечно, обычно в деревне у людей нет времени на себя — у них скотина, дети, хозяйство. Но я заметила, когда к нам приезжала съемочная команда немцев — все красавцы под два метра ростом, — и мы с ними пришли на производство, там даже бабули были с прическами. Если в деревне знают, что к нам могут приехать гости, это повод заботиться о себе. Значит нужно дать им такую возможность. И я готова с радостью отдать под это пространство в центре: «Анжела, пожалуйста, это твой маникюрный кабинет по вторникам». Все то, что существует в городе, в деревне тоже есть — просто по-другому выглядит. Все эти блага цивилизации мы можем притащить туда.
Еще одна важная штука, которую мы организуем в центре, — медобследования. Сейчас деревенским проходить осмотры негде, им приходится ездить в город, все это сложно и долго. А моя идея в том, что к нам раз в полгода будет приезжать какая-нибудь компания типа «Инвитро» с полным набором оборудования для обследований. Чтобы человек мог за один раз пойти сдать анализы, ЭКГ, УЗИ — полная диспансеризация. Соответственно, потом получить анализы и консультацию с помощью телемедицины. Или хотя бы с этими анализами поехать в Красноуфимск к конкретным специалистам.
И возвращаясь к работе с государством, я прекрасно понимаю, что для решения этой задачи я должна буду войти в диалог в том числе с Минздравом. И с позицией «я не хочу сотрудничать с этими органами» в Минздрав не надо ходить. А я пойду, да еще и попробую дотации получить. Потому что центр надо будет как-то содержать. А мы — те люди, которые дрова колют. У нас нет газа — и не предвидится пока. Провести газ в нашу деревню стоит 13 млн рублей.
Я, например понимаю, что у меня есть ровно три вопроса для губернатора. Я ему лично уже их озвучила: «Мне надо 500 м дороги, газ и нормальное электричество для здания. Тогда я закрою вам вот такой вот списочек задач по региону».
— А он что?
— Сказал передать эту информацию его ассистенту.